А. С. Кайсаров – забытый герой раннепушкинской эпохи

Баженова

Александра Ивановна

ББК 63.3(2)47-8 Кайсаров

УДК 882.09-1+9(470-89)+929 Кайсаров

 

 

Федеральная целевая программа «Культура России» (Подпрограмма «Поддержка полиграфии и книгоиздания России).

 

 

 

 

Баженова А. И.

Б16    А. С. Кайсаров – забытый герой раннепушкинской эпохи. – Саратов: Сателлит. – 2004. – 320 с., ил.

 

ISBN 5-901459-28-8

 

 

 

 

Эта книга о первом русском слависте, герое Отечественной войны 1812 го-
да, талантливом деятеле раннепушкинской эпохи А. С. Кайсарове (1782-1813), прожившем всего 30 лет (как Есенин) и погибшем на поле боя, содержит новые сведения, найденные автором А. Баженовой (известной по книгам «Мифы древних славян», «Звёздные взлёты русской культуры»): это впервые обнародованная родословная Кайсарова; ранее неизвестные места его рождения и захоронения; многие не печатавшиеся его письма, сочинения.

Книга предназначена для широкого круга читателей, интересующихся историей отечества.

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ISBN 5-901459-28-8           ©  Баженова Александра Ивановна, 2004

©  «Сателлит», 2004


От автора

 

Пишущему об исторической личности, как никому другому, дано почувствовать и осознать обидную ограниченность человеческой памяти, утрачивающей со временем былую живую связь со своими предками. В общих чертах мы восстанавливаем исторические рамки, в которых жили наши пращуры, но спокойные чувства наши не трепещут. Нас занимают ныне иные, современные заботы. Жизнь личностей прошлых эпох часто кажется нам неодушевленным примером из учебников истории, и возникает вопрос: как оживить минувшее, как преодолеть инерцию памяти, досадную близорукость современников и, соединяя звенья разомкнутой цепи, восстановить связь времен?

Страницы истории иногда преподносят нам неожиданные, замечательные сюрпризы. Пожелтевшие письма и дневники, книги, написанные непривычным «высоким слогом», становятся новинками захватывающего интереса. Плодовитая на таланты Россия вдруг поразит нас личностью, подобной Андрею Сергеевичу Кайсарову (1782-1813), чья яркая и короткая жизнь, полная событиями и отмеченная делами нерядового порядка, осыпала современников искрами поэтического дарования, часто облаченного не в стихотворную форму, а в публицистические и научные произведения, исполненные красноречия и нравственных сентенций, донесшие к нам гражданский пафос русского просвещения, пробуждающий историческое и национальное самосознание.

Эта книга не только о Кайсарове – человеке счастливой и тра-
гической судьбы, – но и об эпохе русского просвещения, об идеалах раннепушкинского времени, младенческих годах
XIX века; о людях этого прекрасного периода, ушедших без возврата и многих – безвременно. Высокие идеалы их сегодня нужны нам как своеобразные ориентиры в сложной нынешней действительности, они помогают осознать несовершенство существующего в нас нравственного мира и напоминают о высшей норме с позиций бескомпромиссных, абсолютных требований, ибо идеалы начала XIX века окуплены самой высокой ценой – кровью их отстаивавших или отречением от личного благополучия.   

В книге есть отступления, опережение событий, непрямая информация: сведения о родных, друзьях, современниках героя. Но, как гласит восточная мудрость, отступающие подобны многоруким: больше захватывают. Мне хотелось как можно больше «захватить» русской истории и тем внести свою скромную лепту в ликвидацию «белых пятен», в то, чтоб сделать историю русской литературы освещённее.

Кайсаров писал о своей единственной книге: «… Если назвать это сбором: то я смело утверждаю, что с историею поступают не так, как с метафизикою; здесь, где важны только истины, нельзя наговорить столько много нового, как там, где все основано только на догадках». Мне хотелось бы квалифицировать свою книгу так же: она сочинена лишь отчасти (хотя в ней есть и мои собственные находки), в большей мере собрана по крупицам из документов, сочинений самого героя и его современников, высказываний его биографов, к которым я отношусь с большим уважением, и, если не прилагаю здесь реферативной части моего труда, то лишь по той причине, что в книгах, рассчитанных на широкие круги читателей, это не принято.  

Я придерживаюсь мнения, что второстепенных писателей нет. Есть забытые и неоцененные, те, кому ещё не найдено место в ис-
тории отечественной литературы, в которой так же, как и в экологии, любое звено оценивается не по принципу: больше – меньше; лучше – хуже; а так: без него нельзя, без него духовная биосфера меняется, хотя и едва заметно.  

В том, что сегодня в отечественной истории есть забытые и неоцененные, – виноваты мы.

С этим чувством вины и стремлением к познанию забытого мне и хочется «войти» в историю конца восемнадцатого – начала девятнадцатого веков, в которой жили герои книги.

 


 

 

 

 

 

 

 

 

 


Глава первая

 

Отеческая провинция

 

А

ндрей Сергеевич Кайсаров вышел из древнего рода русских и, как это часто встречается на Волге, несколько притатаренных дворян. Трудно сказать, почему к роду этому прилипло прозвище Кайсаров (то есть кесарев, царев; относящийся к царю, вождю, кесарю). То ли наиболее древние предки принадлежали к царствовавшему некогда татарскому роду (кесарям, кайсарам), то ли служили ему и считались царскими (кесаревыми, кайсаровыми) людьми. Однако при получении русского дворянства Кайсаровы были вписаны в шестую часть дворянской родословной книги Ярославской губернии, куда вносили нетитулованных, то есть довольно среднего достатка и знатности, как правило, личными заслугами и верной службой добившихся дворянства людей.

Не позднее пятнадцатого века предок Кайсаровых по отцов-
ской линии – выходец из Золотой Орды – вдруг, по неизвестным причинам, оценил преимущества службы русским царям (может и женат был на русской), решив остаться в России. Он принял христианство и известен под христианским именем Григорий.

Вероятно, в семье, как и во всей России, шла борьба за древ-
ние национальные традиции: совершенно христианизироваться семье в первом поколении не удавалось. Из пятерых сыновей Григория Кайсарова только двое: первый (Битюг) и пятый (национальное имя до нас не дошло) известны под одним христианским именем Иван. Другие три сына упрямо носили дохристианские – Ротай, Бедырь, Порхач.  

Четверо первых сыновей Григория исчезли из поля зрения историков. Род Кайсаровых ведется от младшего – Ивана. Но и его дети ещё носили двойные имена: Булгака-Стефан, Темир-Стефан, Никифор Бражник.

В дворянство род возведен в 1619 году при царе Михайле Федоровиче «за московское сидение в приход королевича Владислава под столицу», то есть за охрану столицы от поляков в десятые годы семнадцатого века. Предки Кайсарова во время польской интервенции были сподвижниками Дмитрия Пожарского и Козьмы Минина.

В семнадцатом веке Кайсаровы получили за службу первые поместья и вотчины. Они имели земли в Ярославской, Владимирской, Саратовской, Пензенской, Нижегородской, Тамбовской, Рязанской губерниях.

При правнуке Темир-Стефана Кайсарова – Андрее Ефимьеви-
че Кайсарове эта ветвь дворянства разделилась на Ярославскую и Владимирскую. Хотя родня часто жила бок о бок друг с другом (как, например, в Саратовской и Рязанской губерниях), эти ветви уже считались дальними родственниками.  

Андрей Ефимьевич был дедом отца нашего героя – секунд-
майора Сергея Андреевича Кайсарова. Годы жизни последнего неизвестны. Умер (или, может бить, погиб; все говорит о том, что он ушел из жизни внезапно, в расцвете сил) Сергей Андреевич предположительно в 1783 году, в год рождения последнего сына (когда Андрею было больше года). В «Ревизской сказке», хранящейся в Саратовском областном архиве, есть запись о крестьянах: «Переведены в 1783 году из Резанского наместничества Ряжского округа села Рясныя Поляны, Нагайское тож, дворовые люди, кои достались по наследству после покойного отца их – секунд-майора Сергея Андреевича Кайсарова».  

Вдова, только что родившая последнего сына (Паисия в 1783 г.) и потерявшая любимого мужа, не могла сразу заниматься делами и некоторое время не переводила имения на свое имя. Поэтому в хранящемся в Тамбовском областном архиве документе 1785 года – «Ведомости о числе состоящих по городам Тамбовской губернии за помещиками разного звания владельцами по 4 ревизии дворовых крестьян мужского пола» указан ещё Кайсаров Сергей Андреев сын, секунд-майор, владеющий имением в селе Никольском, что на Малом Ломовисе. Число крестьян в ведомости – 490. А вот уже в «Алфавитном списке о дворянах Моршанской округи, полученном 12 августа 1788 года», значится Наталья Васильева, вдова Кайсарова, 29 лет. И даны крестьяне (мужского пола), «купленные мужем ее и ее детям достались по наследству: мужа – 490; жены – 505 Моршанской округи в селе Никольским, что на Малом Ломовисе».  

И дед Андрея Сергеевича – Андрей Михайлович Кайсаров, бывший гвардии капитаном, и отец – секунд-майор, и большинство из рода Кайсаровых, имевших в семьях всегда по три-пять сыно-
вей, – были военными. Некоторые из них поднимались до чинов полковничьих и генеральских. Может быть поэтому детей записывали сызмала в полки, таким образом заранее определяя судьбу будущего потомства. Служение – призвание и отличительная черта фамилии Кайсаровых. Служить в этом роду считалось священной обязанностью мужчин, долгом, который нужно вечно отдавать царю и отечеству. Службу находили важнейшим поприщем для проявления личных способностей, выявления гражданских достоинств, снискания уважения в обществе, достижения карьеры (в лучшем смысле этого слова); а также – источником дохода семьи, во все времена бывшего средним, а то и чуть ниже среднего дворянского уровня.  

Сергей Андреевич владел имениями в трех губерниях. В Тамбовской (Моршанский уезд) у него было уже названное Николь-
ское на реке Малый Ломовис, купленное им самим или родителями его на его имя при женитьбе, – отцовское родовое имение Андрея Кайсарова. В Аткарском уезде Саратовской губернии три села в живописном бассейне реки Медведицы – Барановка (центральная усадьба), Дарьевка и Андреевка, принадлежавшие жене. В Ряжском уезде Рязанской губернии – село Рясные Поляны, Нагайское тож, а также в Раненбургском уезде той же губернии село Просечье
[1], оба доставшиеся в наследство детям Сергея Андреевича от бабки их по матери.  

Судя по тому, что отец Андрея Сергеевича был всего лишь секунд-майор, он умер человеком ещё не старым, и служил ровно, скромно, ничем не выделялся из тогдашнего офицерства.  

Мать Андрея Сергеевича – Наталья Васильевна Кайсарова – рожденная княжна Волконская. Годы жизни ее с большой точностью установить не удалось. Однако, если по дворянскому списку 1788 года вдове 29 лет, то год рождения ее предположительно 1758, 1759. Год смерти неизвестен, однако, – что для нас самое важное, – известно: она пережила своего сына Андрея. ещё в 1811 году встречается упоминание о ней в книге (включающей исторические документы) «Аткарск» А. Минха (1908 г.): «… Приговором 18 декабря 1811 года назначены купец Хозяинов и мещанин Свитнеев для приема в Саратове и отправки в Аткарск с крестьянами д. Барановки, госпожи Кайсаровой, распущенной извести 500 четвертей к построению каменной церкви во имя Архистратига Михаила». То есть Наталья Васильевна, вероятно, строила или участвовала в строительстве церкви в Аткарске (ведь Барановка совсем рядом, к северо-востоку от города), и ее крестьяне (не обязательно в ее присутствии, конечно) доставляли в стеклянных четвертях разведенную («распушенную») известь для строительства.  

Таким образом, можно предположить, что Наталья Васильевна выдана замуж в 17-18 лет, во время рождения Андрея ей примерно 23, а в 1813 году – 54-55 лет.

Род князей Волконских – один из древнейших русских родов – идет ещё от рюриковичей. Рязанская ветвь его ведет династию с пятнадцатого века.

Ивану Толстой Голове отец выделил при женитьбе волость Сопрыкину (Сопрыскину) на речке Волкони, притоке реки Упы. Речки Волкони теперь уж нет, хотя осталась (во всяком случае, в конце девятнадцатого века ещё была известна) Волхонщина[2] – ряд селений на реке Ягодная Ряса (которая впадала в Становую Рясу, а та – в реку Воронеж) в Ряжском уезде Рязанской губернии. От это-
го стана сын Ивана Толстой Головы – Юрий Иванович стал прозываться и писаться князем Волконским (иногда слово произносили «Волхонский», что ещё ближе к названию местности).  

Уже эту фамилию носили три сына Юрия – Константин, Иван и Федор. Интересующая нас ветвь идет от внука Константина – Ипата Васильевича, который был воеводой в Туле и поэтому имел прозвище Потул (интересно, что в роду Волконских, как истинно русском, вообще много живописных прозвищ: Жучка, Жмурка, Бык, Хромой, Кривой, Мерин; один из рода Волконских, живший в шестнадцатом веке, – Петр Васильевич – носил прозвище Верига и был воеводой у царя Василия – отца Ивана Грозного; в царство самого Ивана Грозного приобрел известность Василий Богданович Волконский, или – Веригина Любка; Иван Федорович Волконский, дохристианское имя Лось, упоминается в документах 1663 года как первый воевода у Никитских ворот Москвы).

Дед Андрея по материнской линии, вероятно, внук или правнук Потула. О нем известно немного, так же, как и о бабушке. В «Ревизской сказке» 1795 года апреля дня 28 приказчик Натальи Васильевны Кайсаровой Василий Касаткин, описывая аткарское имение (население его), в графе «аимянно» («а именно:»), где указывалось, откуда поступило имение (куплено, досталось в наследство, по разделу с родителями, братьями и т. д.), пишет о раненбургском и аткарском имениях: «… Доставшиеся господам моим после покойной бабки их родной, госпожи полковницы княгини Ефросинии Сергеевны Волконской».

Отсюда видно, что Василий Волконский – дед Андрея – был полковником. Возможно, с секунд-майором Кайсаровым они сбли-
зились по службе. Значит было достаточное обаяние, а в большей степени – надежность, прочность в характере и жизненном укладе Сергея Андреевича Кайсарова, чтобы полковник и князь, ведущий род от рюриковичей, выдал замуж юную дочь свою за секунд-майора и нетитулованного дворянина, дав ей приданое, превышающее имение жениха.  

Находились ли Кайсаровы в родстве с известными Волкон-
скими – декабристом и героем Отечественной войны 1812 года Сергеем Григорьевичем (1788-1866) и генерал-фельдмаршалом Петром Михайловичем (1776-1852)? Находились в кровном, но не близком родстве, и, без всякого сомнения, Андрей Кайсаров знал их. Но этим, возможно, все и ограничивалось, ибо доказательств и даже намеков на какую-либо дружбу или короткое знакомство до нас не дошло.  

Если проследить, с какими русскими фамилиями были (и че-
рез Волконских тоже) в родстве Кайсаровы, то здесь мы найдем Белосельских-Белозерских, Репниных, Булгаковых, Молчановых, Кочубей, Рахмановых, Дурново, Долгоруковых, Трубецких, Лан-
ских, Арсеневых, Столыпиных, Лермонтовых и т. д. и т. п., и, таким образом, ещё раз подтвердим мысль Л. Толстого, что все российские дворяне меж собой в родстве. Позже Андрей Сергеевич, не задававшийся трудом запомнить многочисленную родню, весело напишет в письме другу, наспех его заканчивая: «Прости, брат. Везут к какой-то нововъезжей бабушке. Тиранят, брат, крайне».

Восемнадцатый – начало девятнадцатого века в России – времена, когда родства придерживались, им гордились, род знали до четырнадцатого колена, стараясь упомнить все самое славное.

Без рода нет чести, безродный, как опавший лист или перека-
ти-поле, бесполезен и горемычен – в этом были убеждены. Поэтому со всеми детьми обращались как со своими, строго наставляя их, а молодые – ко всем старикам относились как к родителям и старшим родным.  

Андрей Сергеевич рос именно в такой атмосфере взаимоот-
ношений: тепло покровительствовал младшим, а к старшим тянулся. Он расспрашивал тех, кто знал отца, которого сам – увы! – не помнил, постоянно думал об отце и завидовал сверстникам, у кого родитель был жив. Он выскажет позже сокровенную тоску другу своему и тезке (о котором ещё будем говорить): «Теперь материя переходит к твоему старику. Почтенный человек! Как люблю я его! Как скоро увижу его, мне кажется будто нахожу в нем что-то родное!.. Для чего у меня нет отца! Для чего нет такого отца! Но сказывают, что мой был не хуже, но его нет – и я много теряю».  

И далее там же пишет: «Можно ли быть совершенно счастливу без цепей родства, или разорвав их самовольно? Мне кажется, что я бы умер со скуки, не имея матери, которая меня хоть иногда бранит; знаешь ли, как приятно в отлучках вспоминать даже об этой брани. Я знаю это по опыту».

В другом письме мы находим заметки о взаимоотношениях с матерью: «… Пишу на рысях. Целое утро ещё матушки не видал. Она приказала позвать сегодня Александра».

По этим скупым строкам нетрудно догадаться, что Андрей Сергеевич скучал без матушки, не видя ее целое утро. И тут же он выражает свое непростое отношение к Наталье Васильевне, строгость которой уже показалась нам в категоричном слове «приказала»: «Родная мать! Но какие бывают иногда капризы; что я вытерпевал, иногда сам себя браню за то, что смею роптать на нее, вспомнишь, что она для нас сделала и как много мы ей обязаны. Но не меньше того все-таки больно слышать с утра до вечера брань».

У Натальи Васильевны и Сергея Андреевича Кайсаровых было четверо сыновей: Петр (1777-1854), Михаил (1780-1825), Андрей (1782-1813), Паисий (1783-1844). Семья жила в отцовском родовом имении в Тамбовской губернии мало. В 1788 году (Андрею 5-6 лет) председатель Моршанского окружного дворянского депутатского собрания пишет в отчете, что помещица Кайсарова с детьми «жительство имеет в Резанского наместничества Ряжской округи селе Нагайское».

Еще раньше, после смерти мужа, в 1783 году вдова начала переводить нужных ей крестьян в аткарское имение Саратовской губернии – имение покойной матери своей Ефросиньи Сергеевны Волконской. В 1784 году перевела крестьян из Раненбургского уезда, в 1792 – из Моршанского. Следовательно, семья переселя-
лась на более южные плодородные земли Поволжья (где может быть прошло детство и юность самой Натальи Васильевны).  

Здесь с ранней весны до поздней осени были для стола раз-
ные овощи, богато плодоносили сады (калмыки называли Саратовскую губернию и все правобережье вплоть до Астрахани «страной яблоней»), хорошо родился хлеб и другие зерновые, были удачные бахчи; лет с двадцать как начали разводить здесь и новинку для Саратовской губернии – картофель. В реках водилась разнообразная рыба.   

Позже, в «Геодезическом описании земли, поступившей в надел деревням Барановка, Дарьевка, Андреевка», геодезист напишет: «Строение и усадьбы деревни Барановки расположены посреди господских лесов и поемных лугов, и сверх того крестьяне отделены господскими строениями и садами от пашни, с коими имеют сообщение по долгой узкой дороге». Названы здесь и река Медведица, и «полуречка» Колышлей у деревни Андреевки, около которой двадцать десятин неурожайной земли под крутыми каменистыми оврагами и проселочными дорогами, назван и овраг Дюпа у деревни Дарьевки, разделяющий пожни усадьбы Кайсаровых и их соседей – это те места, что исхожены детьми Кайсаровыми, а из них наиболее любознательным слыл Андрей.

Барановка – волостная деревня. Кайсаровы были в хороших отношениях с земским начальником Барановки Василием Алек-
сеевичем Злобиным
[3], ставшим впоследствии одним из богатейших саратовских купцов. Василий Алексеевич считался приятелем и советчиком матушки в делах. Стесненный физическими недостатками (он слегка заикался в волнении), к тому же постоянно притесняемый тогда братом – виноторговцем, Василий Алексеевич оказался, при всем при том, начитанным, умным, степенным, хозяйственным и честным человеком, не лишенным дара предприимчивости. Будучи удачливым в делах, он быстро богател. Злобин нередко выручал Наталью Васильевну наличными деньгами, а также с удовольствием выполнял ее поручения по делам имения в Аткарске и Саратове, заметно облегчая этим вдовью долю.  

Детство братьев Кайсаровых проходило в Барановке. Хотя мать и старший брат выезжали в другие имения, в Москву, в Саратов, Пензу, в ближайшие и дальние владения многочисленной родни на свадьбы, похороны, смотрины, крестины и прочие семейные случаи.

Дети, по тогдашнему обычаю (как у А. С. Пушкина в «Капитанской дочке») и пониманию родителями приобщения к будущей службе, были чуть ли не с рождения записаны в полки – Петр сержантом, Андрей капралом в Семеновский, Паисий каптенармусом, Михайла фурьером в Преображенский. Уже в 1788 году значатся они записанными в эти полки. В то время Андрею, например, пять, Паисию – четыре года.

Петр рос деловитым, хитроватым и немного скуповатым, хотя не лишен был чувствительности, особенно, если дело касалось собственной персоны; приглядывался к хозяйству, учился экономии и умению распорядиться людьми и землями: ведь он – старший сын и первый наследник. После смерти отца он стал если не главой семьи, что при строгой, умной, серьезной Наталье Васильевне было невозможно, то старшим мужчиной в доме, который в отсутствие матери заменял ее во всем.

Позже Андрей Сергеевич напишет о нем своему другу Андрею, впрочем, зная, что и Петр прочтет это письмо: «Я очень рад, что вы ладите с Петром Сергеевичем. Он редко добрый человек! И достоин любви всякого, кто любит добрых. Чем больше будешь ты с ним жить, тем больше полюбишь его, узнав короче. Я к нему чувствую не одну только братскую привязанность, но некоторое почтение. Он с Михайлой для меня такой подарок от природы, за который я никогда не перестану ее благодарить».

Однако, в письме, предназначенном и для глаз Петра, не все договаривалось. Кайсаровы не очень-то склонны были выносить сор из избы. Но вот друзья Андрея недолюбливали Петра, называя «кривым», «извергом», «глупцом». Значит для этого были основания. В одном из писем находим: «Петр Сергеевич[4] делает разные мерзости Михайле, который после Андрея лучше всех, да и сравним быть не может с извергом и глупцом Петром».

Перед Петром братья робели. И некоторую неприязнь можно понять, так как Петр был строг к братьям, часто запрещал то, что им хотелось, выполняя приказания маменьки и сообразуясь со своим старшинством, а иногда и подчеркивая его.

Позже, когда братья были молодыми людьми и подумывали о женитьбе, Петр в союзе с маменькой, влияя на ее решение, запретил Михайле жениться по искреннему увлечению молодости, по первой влюбленности, считая, очевидно, этот брак невыгодным и отстаивая (как он их понимал) интересы брата и семьи в целом. Из-за этого возник временный разлад. Но в принципе в этой семье разрыв был невозможен: ведь Кайсаровы – люди по натуре мягкие, привязчивые, искренние, способные любить глубоко.

Если бы выстроить братьев Кайсаровых не по возрастному ранжиру, а по тому, кого современники считали лучше, – то картина выглядела бы так: Андрей, Михаил, Паисий, Петр.

Михайла был мечтательным и чувствительным, жертвовал шумными забавами для уединения.

Андрей же, напротив, любил веселые игры, общество сверст-
ников и предпочел бы их занятиям с домашними учителями, если б не строгая маменька. Впрочем, учиться тоже нравилось, больше на уроках словесности. Писать казалось легко, особенно, что придумается. Читал с удовольствием и многое. Необычайный порядок в душе и ясность в уме появлялись, когда читал мудрого, всегда высокого Ломоносова. Нравилась ему книга Плутарха для детей, содержавшая биографии греческих и римских героев. Пытался Андрей и рисовать. Пел. Любил русские народные песни. При этом замечал, как мощная волна настроения – грустного или веселого – словно подхватывала его и бросала в пучину людского моря. Души
сливались в песне. У Андрея это всегда вызывало восторг и прилив братской любви к людям.

Паисий, в котором сочетались сердечность и верность, безрассудная смелость и практический ум, не обладая всеми талантами братьев, любил разделять мальчишечьи игры Андрея. Вместе они (ведь разница в возрасте всего год) в семь-восемь лет обучались верховой езде, проводили часы на конюшне, на улице среди дворовой и крестьянской ребятни, в лесу, на реке Медведице. Иногда старшие брали их на Волгу посмотреть, как бурлаки тянут груженые баржи, как баркасы и лодки рыбаков теряются в необозримом просторе великой реки. Андрей бегал береговыми тропками бурлаков, называемыми бичевники.  

Часто ездили на прогулки верхами. Следил за верховой ездой мальчиков, готовил им лошадей, рассказывал об особенностях нрава этих животных бывший суворовский солдат, привезенный из Рязанской губернии Тимофей Лебединая Шея. А учил их всем правилам поведения в седле, выправке кавалериста, обращению с оружием дальний родственник их, живший в том же Аткарском уезде, в деревне Федоровке, Александр Афанасьевич Кайсаров, подпоручик Владимирского полка, которому в то время было около двадцати лет.



[1] Из перечисленных сел существуют и ныне под теми же названиями Никольское, Барановка, Нагайское, Просечье (Раненбург – ныне Чаплыгин Липецкой области, однако Просечье теперь находится в Тамбовской области).

[2] Ныне Волхонщина находится в Первомайском районе Тамбовской области.

[3] В. А. Злобин (ум. в 1814), но прозванию Половник, саратовским историком Андреем Леопольдовым назван «саратовским образцовым гражданином». В конце XVIII века Злобин был земским начальником в селе Барановка, затем смотрел за винокуренным заводом брата, торговал средствами с помощью залогов и поручений. Последние два десятка лет жил в Саратове, был купцом. Помогал бедным. Немалые суммы он вложил в реставрацию ныне существующего самого старинного в Саратове Троицкого собора; старообрядческих церквей. Полностью на его средства и по его инициативе был возведен дом для призрения больных бурлаков, за что, по представлению губернатора Александру I, Злобин получил от царя орден св. Владимира IV степени. Василий Алексе­евич неоднократно своими капиталами помогал Саратову восстанавливаться от многочисленных пожаров (которым способствовали ещё тогда ненайденные под городской землей месторождения газа); рассадил первый в Саратове волжский образцовый сад. Под конец жизни разорился. Умер, оставшись должен казне огромную сумму. После его смерти все имения были описаны, сад перешел в ведение городской казны и ныне исчез.

[4] В письмах тех лет было принято сокращать имена, отчества, фамилии. Восстанавливаем их здесь по рукописям.

Паисий в этих занятиях преуспевал, и впечатлительный Андрей негодовал в душе, временами на брата, временами – на себя самого за то, что не так много, как он, мог находиться в седле.

Больше всех из братьев Андрей любил Михайлу и тянулся к нему какими-то неясными тайниками души. Позже Андрей напишет: «…Хоть я и брат Михайлы, но недавно ещё узнал его и узнал с самой хорошей стороны. Мне кажется, что я ни с кем не мог бы жить так ладно, как с ним, хотя мы живучи в одном доме, в сутки не больше 5 часов бывали вместе. И хотя я привык жить всегда в артели…».  

Михайла, читая Андрею что-либо вслух, подбирал чтение та-
ким образом, что оно заставляло расчувствоваться и прослезиться, и все в этом чтении было похоже и непохоже на действительность. Андрей впадал в глубокие раздумья, и, укладываясь спать, сопоставлял: да, деревня (которую он любил всем сердцем!) прекрасна, и явь даже иногда лучше описаний книжных, порой же, наоборот, книжные – живописнее, экзотичнее, таинственнее.  

Как хорошо умеют нарисовать писатели, как верно! – думал он. Он и сам сочинил нечто подобное, исписав крупным ещё по-
черком двойной лист бумаги.  

Однако же здоровые, кудлатые лукавые мужики и крикливые бестолковые, вечно занятые работой и от этого немного туповатые, бабы нисколько не походили на книжных пастухов и пастушек.

Хотя Андрей не раз пытался подглядеть, не уходят ли молодые крестьянки куда-нибудь в лес, чтоб поплакать или тайно встретиться со своим любимым (особенно любопытно было, что за слова они говорят друг другу? Слова все-таки очень занимали Андрея! И похоже ли это на то, что в книгах?), но никак не удавалось ничего такого заметить. И он стал все больше подозревать, что ничего такого и нет.

А однажды летом Андрей, проснувшийся рано от яркого солнца, бьющего в глаза, вышел на улицу и по привычке попал на хозяйственным двор, полный крестьянских трудов; здесь увязался за Ферапонтом и Гераськой Ивановыми, которые по приказанию Лебединой Шеи шли за лошадьми в поемные луга на реке Медведице.

Спустившись в ложбину за ближним осокорьем, они вдруг увидели, как здоровый, костлявый и немолодой уже мужик прижал к ровному широкому стволу осокоря крестьянскую девушку. Взгляд его, косивший на мальчиков, был сонно-хмелен, дик и неприятен, Ферапонт с Гераськой – они вдвое старше Андрея и уже носили прозвище «женихи» – потянули барчука в другую сторону.  

Как будто ничего и не произошло… Но книжная идиллия о пастухах и пастушках вдруг померкла перед этой встревожившей его реальностью. Он спускался в пенную зелень низины, погружаясь в нее как в воду, уже без былой радости взирая на выгулявшихся коней.  

– Что ты испугался? – спросил с насмешливой участливостью Ферапонт.

Андрей скорчил презрительную мину и промолчал.

Он мучился вопросом, рассказать ли о своих наблюдениях Михайле? Но как обойтись, чтоб не говорить о виденном утром. Он так ничего и не решил.

Однако, придя домой, разорвал лист бугроватой с синевой бумаги, где он начинал сочинять повествование о двух пастушках, в духе той повести, что слышал от Михайлы.

Крестьяне бесконечно занимали его, и он начал понимать, что книжки о них не пишут, а если пишут, то лгут. Об отношениях крестьян и помещиков тоже не то говорится.

Кайсаровы жили со своими крестьянами ладно, чуть ли не одним миром, как бывало часто в российской глухой провинции с небогатыми дворянами. Если Наталья Васильевна строго обращалась с ними, то все видели – ведь жизнь ее семьи не была скрыта от них, – что и со своими детьми она строга. И чаще в справедливости ей было трудно отказать, хотя в мелочах она оказывалась излишне дотошной и раздражалась порой именно из-за мелочей. Но это уж характер! Все понимали. В целом крестьяне и помещица жили безбоязненно друг к другу, и в случае нужды каждый мог рассчитывать на помощь другого.

Не хочется забегать вперед, но нужно привести на этот счет слова мелкопоместного Ивана Бунина; которые будут сказаны через его лет после описываемых событий: « Мне думается, что жизнь большинства дворян России была гораздо проще и душа их была более типична для русского… Быт и душа русских дворян те же, что и у мужика; все различие обуславливается лишь материальным превосходством дворянского сословия. Нигде в иной стране жизнь дворян и мужиков так тесно, так близко не связана, как у нас. Душа и у тех и у других, я считаю, одинаково русская».

Андрей любил бывать на улице, лузгать семечки с детьми дворовых, смотреть игры во время зеленых святок, прыгать со всеми через костер, стараясь не замечать тревоги в глазах маменьки: ведь совсем недавно Петр упал с понесшей его лошади и поранил себе висок, глаз, задев верхнее веко. От этого глаза стали как бы разными, один казался немного вытянутым и прищуренным.

В детстве Андрею довелось видеть множество сельских праздников: настоящих спектаклей, веселых представлений, в ко-
торых участвовали и господа, и крестьяне, с той только разницей, что помещики реже играли и пели, а чаще смотрели на праздники – уж в этом-то удовольствии никто себе не отказывал, скрашивая таким образом довольно монотонную жизнь провинции. Но нередко веселье заражало и дворян-помещиков: какая-нибудь бабушка-княгиня вдруг резво выскакивала в круг и выплясывала несколько колен всем на потеху.

Начинался год, когда старый по сути ещё не закончился, – зимними святками. С 25 декабря по 6 января, с сочельника до веле-
сова дня. Это время совпадает с сильными морозами, вьюгами, гульбищами нечистых духов и злых ведьм, которые скрадывают месяц и звезды, а солнце прячут. Все заволакивается морозною заволокою и кажется мертвым.  

Однако, именно в это время, в скрытых за вьюгами небесах родится Коляда – солнце-младенец и происходит поворот солнца на весну, на омоложение. Солнце наряжается по-праздничному и едет «в малеваному возочку» в теплые страны (к весне и лету).

Зимние святки – самый веселый разгул славянских празд-
неств. В эти дни юноши и девушки «наряжались в хари», или в «лярвы и страшила», ряженые ходили по дворам, пели колядки – песни, прославляющие Коляду, дающего всем блага. Прославляли благополучие дома и семьи, где колядовщики весело требовали гостинцев, шутливо предрекая разорение скупым.

В это время дом Натальи Васильевны Кайсаровой был открытым для ряженых.

Каждый год приходили колядовать малороссы, состоявшие при казенной палате по соляным делам и жившие неподалеку. В их среде наиболее прочно сохранились к тому времени древние обычаи, коих смысл иногда был современникам не совсем ясен, они просто смотрели то, что передавалось из поколения в поколение и зародилось Бог знает в какой древности. Посещения малороссов запомнились Андрею как самые экзотические.  

Шумная толпа заваливалась в дом с клубами морозного возду-
ха. Вперед выступала молодка с румяными щеками, нарядная, в расписной шали. Она кланялась и подавала хозяевам кутью – пшеничный или рисовый фруктовый суп со сладким взваром из яблок и груш: «Кланяется вам батько, кланяется маты хлибом и силью, натя вам вичэрю».

Пока хозяева пробовали «вичэрю» (ужин), хор пел, выпрова-
живая кутью: «Пишла кутья из покутья, а взвар – на базар» и т. д.

Потом самая юная из девушек-хохлушек тонким голосом пела:

 

 

Меланка ходила,

Василя просила!

Василю, мий батько!

Пусти меня в хату!

 

Я жита не жала,

Честный крест держала.

Золоту кадильницу

Богу свечку ставьте.

А на пирог дайте![1]

 

 

Хор весело подхватывал.

Колядующие меткими поговорками наподобие «как хлеба край – так и под елью рай», «как хлеба ни куска – так и в тереме тоска» и импровизацией сыпали хозяевам комплименты, впрочем, чередующиеся с шуточными угрозами, посулами неблагоприятной погоды во время будущего сельскохозяйственного года, если хозяева не дадут колядующим гостинцев под щедрость будущего урожая. Чем щедрее были хозяева, тем богаче должен был быть у них урожай. Хозяева не скупились: вместе с печеньями, пряниками, кренделями и плюшками, длинными конфетами, обвитыми «золотыми» и «серебряными» махорками в котомки колядующих летели и монеты.

А под окном уже стояли русские девушки и молодые парни и пели хозяйке:

 

Подари, государыня, колядовщиков,

Наша коляда ни рубль, ни полтина,

Наша коляда всего пол-алтына.

Не менее весело проходила масленица.

 

Первый блин приносился памяти усопших родственников: его клали на окно, а затем отдавали нищим. Потом семейство начина-
ло есть блины, говоря перед этим: «Помяни, Господи, души усопших не к ночи, а ко дню». Горячеиспеченный блин символизировал солнце, солнечную энергию и тепло. Съедающий блин, как бы съедал, вбирал в себя энергию, жизнь. Поэтому масленица – праздник жизни и молодой энергии солнца. Зима уходила.

За околицей катались с горок. Женская половина – на ледян-
ках и салазках, а парни – на скамейках.

Иной раз были и кулачные бои, перемежавшиеся с азартною игрою в снежки. Сперва начинали мальчики, потом по малу ввязывались в бой взрослые, вступали в рукопашную довольно жаркую. Увечья редко случались, потому, что старшие не допускали этого.

Наталья Васильевна не разрешала мальчикам подходить близко к кулачным бойцам; они смотрели на все издали.

Но вот наступал последний день масленицы. Он назывался прощенным. В этот день прежде ссорившиеся мирились, и кто из них чувствовал себя виноватым, тот первым кланялся и просил прощения, говоря: «Прости меня Бога ради!». Другой отвечал: «Бог тебя простит». С этими словами искренне целовались. Младшие просили прощения у старших.  

А молодежь в прощенный день провожала масленицу. Для этого устраивали «колесницу»: на сани-дровни ставили телегу, а иногда и две, привязав их веревками к саням, как бы говоря этим, что уходящая зима везет на себе лето. В «колесницу» впрягали две, три и более лошадей. Украсив упряжь как можно живописнее, ездили по селу с песнями. За этим экипажем тянулась цепь саней, наполненных молодками и вдовицами, парни с ухарским видом сопровождали веселый выезд верхами. В конце поезда кипела пешая шумная ватага мальчиков.

Во время гонок по улицам тем, которые сидели в передней «колеснице» (самым озорным) выносили из домов разные закуски и питья, потчевали их, слыша в ответ похвалы и шутки. Так заканчивалась масленица. Столь шумных празднеств не видно было уже до начала лета, до русального заговенья.

Этот праздник начинался на саратовщине так. Девицы и мо-
лодки шли за село. Впереди несли вязанку соломы, рубашку, пояса, веревки. В поле, на выгоне делали чучело – Кострому. Связав ему руки и ноги поясами и веревками, клали затем на носилки и несли в улицу села с песнями и плясками. Кострому всегда провожала толпа детей. Наконец, все шли к реке, в которую бросали чучело и топили. Таким образом проводив весну, шли встречать лето.

На поляне играли в горелки, водили хороводы, пели и плясали. Здесь же кипели самовары. Были слышны звуки рожков и гармоней, заливистые песни пирующих. Пляски, песни, хороводы кончались с закатом солнца.

Больше всего Андрея поражали две вещи: нескончаемое трудолюбие крестьян, суровая жизнь вечного работника и вместе с тем, неизвестно откуда берущиеся богатство воображения, фантазии, образность языка, поэтическая его мягкость. Легкие, мудрые бесчисленные пословицы так и пересыпали речь крестьян. Казалось, не нужно ничего придумывать, пользуйся пословицами – формулами на каждый случай, и вся жизнь будет открытой и ясной всякому, кто понимает эту жизнь. Не случайно мы находим в письмах Андрея Сергеевича множество пословиц и поговорок, в которых воплотились мудрость, озорство народной речи и неподдельная поэтичность.

Семья Кайсаровых вполне влила свой образ жизни в народный и природный календарь этих мест. Размеренная, сытая и в общем-то счастливая жизнь ее текла, спокойно катясь по извечному кругу.

В будние дни все были заняты хозяйственными (дети – учебными) делами. В субботу топили баню. В воскресенье, после церковной службы, гащивали у них попеременно соседи Каракозовы, вдова Неклюдова, Жердинские, Мельгуновы, Ланские. Приезжал в легкой бричке Василий Алексеевич Злобин. Наведывались саратовские Кайсаровы из своей Федоровки. Обсуждали последние уездные новости, говорили о хозяйстве, ужинали, играли в карты.

Внезапно эта идиллия кончилась.

Летом 1795 года из Москвы приехал Михаил Кайсаров, который учился в Московском университетском благородном пансионе. Ему Наталья Васильевна поручила дела с московским жильем для всей семьи. Он сообщил, что заканчивают приводить в порядок старый двухэтажный домик родственницы Кайсаровых и подруги Наталья Васильевны вдовы Козловской, не жившей пока в Москве. К концу лета дом будет готов принять в свои стены всех и всё хозяйство. Младшим, последним детям надо учиться. Дети подросли. Ничто уже не удерживало Наталью Васильевну в деревне.

В барановской усадьбе на несколько недель воцарилась настоящая кутерьма. В хозяйственном дворе готовили телеги и чинили конскую сбрую. Сбивали легкие клетки для кур и гусей. В комнатах искали вещи по списку. Появились портные: детям шили новые платья. Наталья Васильевна тоже сшила себе кое-что по моде новых лет. Варили варенья, сушили груши и яблоки, готовили соленья впрок, вялили рыбу, в больших бочках отмачивались грибы для солки, на пчельнике курился дым: там качали мед.

Андрей и Паисий зубрили немецкий и французский. Вечерами Наталья Васильевна сама беседовала с мальчиками по-французски и обыкновенно бранила за произношение.

В конце лета 1795 года двенадцатью подводами и каретой, запряженной четверней, госпожа Кайсарова отправилась в Москву. Андрею было 12 лет. В этот раз с ним впервые выехал девятилетний Никита – сын аткарского дворового крестьянина Евдокима Никифорова, – которому предстояло служить Андрею Сергеевичу до конца его дней.

Паисий и Андрей, несмотря на отговоры, решили проделать весь путь верхами, готовя себя к будущим никому не ведомым испытаниям.

Прощайте, милые леса и луга! Прощайте, пыльные сады с ме-
довыми грушами и яблоками! Прощай, Медведица! Прощай, дом, где прошло детство!


 



[1] Текст восходит к древним языческим песням, основанным на поэтическом представлении славян о силах природы. Меланка, Меланья, Маланья, тетушка Маланьица – мелкое божество в свите Перуна, молния, признак грозового дождя. Она, как и всякое божество, может принести счастье (если задобришь) и несчастье – пожар, смерть и т.д. Поэтому крестьянин крестил поле «на все четыре стороны», Меланка говорит, что «крест держала» над полем, оберегала его весь год.

 

 

 

 

 

 

 

 

 


Глава вторая

 

Под небом двух столиц

 

Н

а тринадцатом году жизни Андрей Кайсаров поступил в Московский благородный пансион при университете. Но проучиться пришлось один только год. Трудно себе представить, что смерть царицы, самодержицы всея Руси Екатерины II, могла повлиять на судьбу никому не известного мальчика. Но это было именно так. Вступивший на престол в конце 1796 года Павел I призвал всех молодых дворян, записанных в полки, к службе.

Новый император начал преобразования в стране. Он предоставил право «людям, ищущим вольности», апеллировать на решения присутственных мест. Отменил хлебную подать, крайне тягостную для крестьян. Взамен установил денежный сбор – по 15 коп. «за четверик», – что значительно легче при отсутствии злоупотреблений (которые – увы! – не поддавались расчетам императора). Именным указом было повелено «дворовых людей и крестьян без земли не продавать с молотка или подобного на сию продажу торга». Указ гласил о предоставлении крестьянам дня для отдыха и запрещении отправления барщины по воскресеньям. Здесь же помещался совет владельцам крепостных ограничиваться трехдневной барщиной (коему, конечно, на местах не спешили внимать).

Вместе с тем, были отменены важнейшие статьи жалованных грамот дворянству; ограничены или также отменены некоторые личные права, например, свобода от телесных наказаний. Павел I, обладавший спартанской резвостью характера и стоицизмом воина, ненавидел праздность, разврат и безбрежную лень большей части екатерининских дворян. Он считал причиной развала дел в государстве «небрежность и личные виды», уверился, что дворяне и все дворянские дети обязаны служить.

Молодым людям запрещалось ездить в заграничные универси-
теты «по причине возникающих ныне в иностранных училищах зловредных правил к воспалению незрелых умов, на необузданные и развратные умствования подстрекающих, и вместо ожидаемого от воспитания посылаемых туда молодых людей, пагубу им навлекающих».

Павел Петрович возвратил из сибирской ссылки Александра Николаевича Радищева, даровал свободу Костюшко. Извлек из заточения в крепость просветителя Николая Ивановича Новикова, из ссылки в деревню – Ивана Петровича Тургенева, предоставив ему должность директора Московского университета; из-под над-
зора – их друга Ивана Владимировича Лопухина, которого взял к себе на службу в должность секретаря. Вместе с польскими пленными император выпустил всех заключенных по тайной экспедиции.

10 ноября 1796 года именным указом отменялся чрезвычайный рекрутский набор по 10 человек с тысячи, объявленный незадолго до кончины Екатерины II. «Нельзя изобразить,.. – писал историк, – какое приятное действие произвел сей благодетельный указ во всем государстве, – и сколько слез и вздохов благодарности выпущено из очей и сердец многих миллионов обитателей России. Все государство и все концы и пределы оного были им обрадованы, и повсюду слышны были единые только пожелания всех благ новому государю».

Среди народа распространился слух, что царь хочет освободить крестьян, и что они будут служить только ему. По всей стране начались волнения, которые где убеждением, где военной силой усмирял князь Репнин. Ибо Павел также боялся своеволия черни, как лени, праздности, а то и предательства дворян. Он былубежден, что огражденные от злоупотреблений крестьяне лучше будут содержаться под блюстительством помещиков, именно поэтому он роздал помещикам около 50000 государственных крестьян, развеяв как дым их мечту о свободе и службе доброму государю.

Особенно пристрастно Павел I преобразовывал армию, оказывая ей буквально ежедневное внимание. Даже в день своего восшествия на престол, несмотря на множество неотлагательных государственных дел, он присутствовал на вахт-параде в Измайловском полку.

В хозяйственной части армии вводилась строгая отчетность, что устраняло произвол начальников. Содержание солдат было улучшено.

Зато офицерская служба становилась суровее. Для передвиже-
ния в личном составе и замещения вакансий устанавливались строгие правила. «От фельдмаршала до солдата – все должны были переучиваться, зажить внезапно нахлынувшей новой жизнью».

Историк пишет: «Возбуждение, охватившее войско, было тем сильнее, что, на первых же порах, все увидели последствия небре-
жения к тому, что Павел называл службой. Последствия эти особенно чувствительны были в гвардии, находившейся постоянно перед глазами государя. «При императрице, – рассказывает офицер Преображенского полка Комаровский, – мы думали только о том, чтобы ездить в театры, в общества, ходили во фраках, а теперь с утра до вечера сидели на полковом дворе и учили всех нас, как рекрут; гвардейские солдаты, занимавшиеся прежде, в свободное от службы время, торговлею, были так обременены постоянными ученьями и мелочами в обмундировании, что едва имели время для сна. И нельзя было не учиться: ежедневно, несмотря ни на какую погоду, император присутствовал на вахт-парадах и малейшие отступления от устава не ускользали от его взгляда: тут же на месте подвергал он взысканию виновных и, как бы в противовес этому, поощрял усердных. Гвардейцы, однако, сами желали угодить новому своему государю, и через несколько дней екатерининская гвардия, по крайней мере по внешности, превратилась в «гатчинскую».

Относительно обновления всей армии уже на второй день своего царствования он объявил следующее повеление: всех числившихся в полках, но в действительности не исполнявших обязанностей военной службы, как-то: камергеров, камер-юнкеров и т. п. из таковых списков исключить, а всем гвардейским офицерам, находившимся в отпуску, немедленно явиться на службу. Последнее повеление государя сообщено было во все губернии.

Объявлены были и другие распоряжения, клонившиеся к уничтожению «разврата» дворян на службе. Ни один дворянин, не мог уже вступить в службу иначе, как только нижним чином, а за поведением и службой в гвардии нижних чинов из дворян установлен был строгий надзор. «Если же они, – говорилось в указе, – будут не прилежны к службе и не вежливы, также усмотрятся во фраках одетыми и станут делать шалости по городу, то будут выписаны в солдаты в полевые полки».

То, что нам сейчас привычно и рассматривается как справедливая служба (от младшего чина к старшему; соблюдение дисциплины; обязательность формы и т. д.), в павловский период было чуть ли не революцией в армии и вызывало большое недовольство дворян, чувствовавших, что от дарованной им Екатериной грамоты о вольности дворянской остались одни клочки.

Сколь сильна была радость в крестьянских семьях, освободившихся от рекрутского набора, столь сильно было горе в семьях дворян, отправлявших сыновей в армию, ибо их дети шли буквально в солдатские чины (хотя бы на первый год), в рекруты, отдавались под произвол солдафонов.

«Везде и везде, – говорил Болотов, – слышны были одни толь-
ко сетования, озабочивания и горевания; везде воздыхание и утирание слез, текущих из глаз матерей и сродников: никогда такое множество слез повсюду проливаемо не было, как в сие время. Со всем тем, повеление государское д
лжно было выполнить. Все большие дороги усеяны были кибитками скачущих гвардейцев и матерей, везущих на службу и на смотры к государю своих малюток. Повсюду скачка и гоньба; повсюду сделалась дороговизна в найме лошадей и повсюду неудовольствия».

Наталья Васильевна Кайсарова, решавшая судьбу сыновей, не противилась желанию царя взять их на службу, она хотела, чтобы дети пошли по традиционной в семье дороге – военной. Однако, Петр тогда учился в Московском благородном пансионе. Михаилу (с 1795 года), Андрею и Паисию пришлось надеть военные мунди-
ры.

Зимою оканчивавшегося уже 1796 года в одном из санных ка-
раванов, тянувшихся к Петербургу по закурчавившемуся вьюгой Московскому тракту мчались санки с кибиткою, в которых сидели укутанные в тулупы пятнадцатилетний Андрей и четырнадцатилетний Паисий Кайсаровы. Пронзительная вьюга охлестывала их санную кибитку снежными иглами. Казалось, санки летят не по дороге к людному городу, а на зловещих снежных крыльях – прямо в небо, где нет и не будет никакого тепла и спасения.

Близились святочные игрища темных духов, скрадывавших солнце и луну и мешавших весь белый свет с мутною пургою. Но даже страх перед кознями грозных стихий не владел мальчиками. Они от холода сделались словно ледяные бесчувственные глыбы.

На станциях Никита бросался хлопотать о горячем чае, горячих щах и устраивал постели поближе к печи. И вот уже на отогревшиеся веки накатывались знойные саратовские сны, где залитые солнцем яблоневые и вишневые сады утопали в горячей пыли, и золотые осы, мухи и комары дребезжали над ухом, напоминая, впрочем, назойливый зуд снежной метели…

Пронизывающий ветер, темно-серые громады домов со слепыми, замерзшими окнами, гранитные набережные, не удерживающие снег на своей гладкой, отполированной вьюгами поверхности, – с серым небом над всем этим – вот что первым увидели в Петербурге Кайсаровы. И вид этот не возбуждал в душе никакого радостного тепла, даже от сознания того, что они в столице государства Российского, городе Петра Великого.

Преображенский и Семеновский были старейшими в России гвардейскими полками. Энциклопедия военных и морских наук пишет: «Полки гвардейские служили… рассадником офицеров для армии». Всякий, кто поступал в эти полки в том звании, в котором записан, служил до того времени, когда царь непосредственно утверждал баллотировку в офицеры, на ней уже основывалось производство в чины.

Андрей был записан капралом. Это не офицерский чин, а солдатский. Мы в точности не знаем, сколько пришлось прослужить Андрею Кайсарову до получения звания (тоже ещё не офицерского) сержанта. Скорее всего год, так как, по предписанию Павла I, всякий служивший как минимум год должен учиться до получения воинского звания в полку, а затем год служить в новом звании до очередного назначения или перемещения в другой полк.

Служба и воинская учеба были суровыми, Андрею повезло еще, что он попал в Семеновский полк «гатчинцев» – детище Павла I. Этот полк уже был обучен на новый манер самим Павлом Петровичем до его воцарения на престол и считался как бы законодателем нового направления перестройки армии, образцом для подражания, а, следовательно, Андрею Кайсарову пришлось сразу учиться тому, что требовалось в армии теперь, а не переучиваться. По сути, он и не знал другого порядка, считая этот строгий порядок естественным.

Во-вторых, полк был любимцем императора и в нем менее свирепствовали царские наказания. Кроме того, шефом полка счи-
тался цесаревич Александр Павлович, наследник русского престола, а его характер известен как более мягкий и ровный против прихотливого, зависевшего от настроения характера Павла 
I. Впрочем, обремененный многими государственными и общественными делами, Александр Павлович едва раз в три дня (а чаще – реже) появлялся на вахт-параде. Павел I бывал в этом полку лишь зимой, когда тот находился в Петербурге, так как летом Семеновский полк все почти время стоял в Гатчине. Основное время служивших в нем проходило в гарнизонной службе – в охране царского дворца, в несении городских и полковых караулов, участии в церемониях, парадах, сопровождении кортежей.

Сержанту Кайсарову в то время пятнадцать-шестнадцать лет. Только мундир, который Никита постоянно начищал для него, да поддеваемая вниз теплая одежда, заботливо подготовленная маменькой, делали этого худенького, невысокого, востроглазого мальчика несколько похожим на молодого военного.

Петербург переменил для Андрея многое. Здесь было все другое: холодные, пугавшие ветрами, дни, и часто наоборот мягкие белые ночи, делавшие город с его островами, мостами, дворцами почти нереальным; сам город европейского типа после полуазиатской, вольготно разбросанной Москвы казался холодным, слишком каменным для русского сердца, хотя и восхищал ритмичной красотой архитектуры; жизнь в отрыве от семьи и только что обретенных университетских знакомых была одинокою и заставляла в поисках дружбы сближаться не с теми, которые могли бы понять его и полюбить; новые служебные обязанности вынуждали учиться многому неизвестному ранее и наблюдать близко будничную жизнь солдат и офицеров.

Первое время, может быть, он и мечтал о служебной карьере, а, в большей степени, о подвигах и походах, о военных приключениях и славе, о том, чтоб быть видным всем и любимым. Особенно это последнее: быть любимым!

Он вглядывался в лицо императора, когда тот, принимая вахт-парад, медленно проезжал до середины строя, но лицо его не выражало ничего индивидуального (тем более, интереса к одному из солдат!); лицо его было значительно, как у памятника. Надежда каждого солдата и офицера быть замеченным разбивалась об эту твердыню. Впечатление страха усиливала тяжесть неопределенно-строгих речей императора.

Напротив, цесаревич Александр Павлович часто улыбался, подходил к солдатам и офицерам, однажды даже коснулся белой перчаткой плеча юного Кайсарова. Однако, более за этим ничего не последовало такого, что бы хоть сколько-нибудь изменило привычный распорядок его жизни. А отличиться хотелось хоть чем-то.

Позже, через пять лет, в его письме к другу, мы найдем беглый намек на то, что заблуждения ли, желания ли такого рода были (всего вернее именно в петербургские годы): «…Я просил у матушки позволения идти в отставку. Что делать мне в службе? Особливо в военной?.. Рваться Бог знает из чего! Не те уж лета! Можно было так дурачиться в 13 лет, а теперь я слишком умен для того, чтоб не чувствовать, как это глупо». Значит все-таки «рвался», «дурачился»?

В одном из писем 1799 года, когда Кайсарову было уже неполных семнадцать лет, он ещё выражал надежду продвинуться по службе: «Окрылись плац-адъютантские ваканции, и комендант обещал поместить меня; но Бог знает, что-то ещё будет! Поставь хоть ты за меня свечку Николаю-Чудотворцу и попроси его поприлежнее». Но ни Бог, ни начальство не внимали тайным помыслам скромного, рассеянного юноши, не выказывавшего рвения, и служба опять текла однообразно.

Приехав из провинции вначале в Москву, затем в Петербург, Кайсаров думал найти в этих городах мир поэзии, красноречия, участливое, приветливое просвещенное общество. Но быстро узнал, что круг интересов военных ограничен, хоть они, в большинстве, по-своему хорошие люди, надежные товарищи. Однако, им палец в рот не клади: язык, как бритва. Поэтическая натура вих глазах – просто слюнтяй; а ум, ещё зыбкий в суждениях, вызывает однозначно снисходительное отношение. Почувствовав опасность искренности, Андрей, слегка пригашая, а то и пряча свой вдохновенный взор, больше молчал и наблюдал. Однообразие муштры недолго удерживало в Кайсарове заблуждения насчет военной карьеры, а подвиги казались далеки и несбыточны. Холодный Петербург заставлял его часто прибаливать. Именно здесь обнаружились первые признаки будущей лихорадки. Здесь, в армии, подражая старослужащим, он начал курить трубку, которая, казалось, согревала в холод.  

В Преображенском полку, где служил Паисий, командовал Аракчеев. Нигде в армии не было так тяжело служить, как в Пре-
ображенском
(бывшем екатерининском, и именно поэтому!) полку. Паисию приходилось, может быть, ещё более несладко, чем Андрею. Но он был прирожденным военным, чувствовал призвание к службе, постигал ее с интересом и энтузиазмом. Рвение и строгая дисциплина требовали неотлучности из полка, при таких условиях встречи с братом могли быть крайне редки и только зимой, когда оба полка (Семеновский – частично) стояли в столице.

Хотя родни у Кайсаровых везде находилось много, в том числе и в Петербурге, и матушка постоянно писала об этом, да Андрей Сергеевич не очень-то был охоч до посещения родственников, предпочитая остаться в одиночестве, поэтому страдал от невозможности высказать и испытать сердечную привязанность. Книги для чтения попадались случайные. Начальства находилось много, но наставника и духовного старшего не было.

Единственной отрадой оставалось после смены с дежурства побродить по городу в солнечные теплые часы (холод он переносил хуже), да зайти в гостиный двор за любимыми конфетами, ведь, по сути, пятнадцатилетний воин был ещё ребенок. Об этих конфетах он вспоминал позже в письме к другу уже из Москвы в Петербург: «… Конфеты твои сладки; но признаться длжно, что письмо твое для меня гораздо приятнее имеет вкус, ты мне этими конфетами напомнил, как я в царствующем граде Питере с тесачишком трюх, трюх, а инде рысью, для утоления своей печали захаживал в лавку, в которой они продаются. Для справки спроси у тетушки, не в гостином ли ряду эта лавка, в которой они их покупали?»

В армии практически все солдаты и офицеры были старше его.

К тому же армейская среда, отличавшаяся невысоким уровнем интеллектуальных интересов, страстью к вульгарному остроумию, не позволяла долго наслаждаться тайными мечтами и личной свободой, быстро разочаровала. Казарменные интересы не простирались дальше карт и попоек. Андрей Сергеевич тоже любил веселиться, имел насмешливый нрав, но не по возрасту грубые шутки, снисходительное отношение старших и бывалых к младшему и неопытному отвращали от компании, и он, который, по его же собственным словам, привык «жить всегда в артели», сторонился сослуживцев порой, а в невольных компаниях больше слушал и наблюдал. Вскоре Кайсарову уже казались сродни аристократическая независимость, гвардейская удаль офицеров.

Опыт общения накапливался. И, когда в зиму 1798 – 1799 года в звании ротмистра (в кавалерии ротмистр соответствовал капитану в пехотных и других войсках, поэтому Кайсаров сам себя называл ротмистр, штабс-ротмистр, капитан, штабс-капитан) был переведен в Москву, он уже свободно слился с той небольшой офицерской «артелью», которая его окружала.

Об этом периоде Андрей Сергеевич оставил много откровенных и насмешливых заметок. Вот некоторые из них в виде писем к другу: «Ну! если б ты знал, какие чудеса чудесили мы вчера. До 8 часов прыгали, резвились и проч. Половина, или лучше сказать, все кроме Ушакова и меня дерут песни, бранятся по матерну, дерутся и всё, что можешь вообразить».

За этими бодрыми строками, очерчивающими, однако, огра-
ниченный круг армейских интересов, Андрей Сергеевич совершенно опускает описания однообразных и беспрекословных дежурств, изнурительных учений, взаимоотношений со старшими по чину и сослуживцами – солдатами и офицерами, – которые все были очень неодинаковыми и не бесконфликтными, о чем можно найти некоторые намеки в письмах.

Внешняя мальчишеская резвость, однако, не могла исчерпать внутреннего накала жизни юноши, которому судьбой предназначалось служение высокое. Страдая от неимения друга (или подруги), он искал привязанности, был влюбчив. Но жил не только чувством и развлечением одного дня, слабо поддавался непритязательным соблазнам очень свободной армейской среды: там мало предвиделось пищи для ума, размышлений («философии», как говорил Кайсаров).

Обладая душой открытой и отзывчивой, добрым сердцем, готовым откликнуться на любовь ближнего, он жаждал отдать накопившиеся чувства все и сразу, отдать самому лучшему, самому достойному человеку, жаждал иметь друга, на которого можно опереться в жизненных бурях, а, главное, – с которым можно говорить обо всем, обсуждать все, что с ними происходит. Он хотел и свое отражение дружбы видеть в глазах любящего его человека, тайно желая и сам купаться в дружеских излияниях чувств взаимной любви и нежности. Посредственность окружающих утомила его, Андрей Сергеевич мечтал о привязанности, возвышающей душу и дающей гамму новых благородных чувств, мечтал жертвовать и видеть жертвенность в свою честь – может быть самую невинную жертвенность. Возвышенные чувства его, долгие годи остававшиеся лежать во глубине души, истомили Андрея Кайсарова, а юный их прилив всё не ослабевал и искал выхода. Молодой человек в душе готов был даже страдать ради кого-то; ему нужно было использовать тот избыток энергии и чувствительности, который в нем таился.

Наконец, алтарь возвышенных и добрых чувств был найден. Им оказалась казенная квартира Тургеневых на Моховой, в здании Московского университета.

Глава дома – Иван Петрович Тургенев – директор Московского университета (1754 – 1803), просветитель и масон, переводчик масонских сочинений Иоана Масона «Познание самого себя» и Иоана Арндта «Об истином христианстве», имевших несколько переизданий, и автор собственного сочинения «Кто может стать добрым гражданином и подданным верным» (М., 1796), – принадлежал к плеяде просветителей XVIII века и нес в себе многие наиболее характерные черты той эпохи. Большое влияние на него оказывали два очень близких друга – Николай Иванович Новиков и Иван Владимирович Лопухин.

К тому времени, когда его узнало поколение Кайсарова, Новиков был старик – мудрый, многоопытный, больной и усталый.

В семидесятые годы восемнадцатого века Новиков увлекся учением о «братстве всех людей» и вступил в орден. А позже создал и свой орден под названием «Гармония», куда, кстати, приглашал через архитектора Баженова и (тогда цесаревича) Павла Петровича, чего не забыли ему ни Екатерина II, ни Павел I, когда стал императором.

Новиков разделял гуманные стороны масонского учения и критически относился к мистическим исканиям «братьев», ведь мистика начинается там, где кончается разум. А просветителей не случайно называют ещё вторым словом – рационалисты, то есть поклонявшиеся разуму.

«Братья» пытались постичь собственное бытие в универсальном бытии мира и человека, необъяснимом с точки зрения обычного разума. Разум всегда останавливался перед мистикой, не в силах выйти из рамок логики. Новиков предпочитал всё разумное и целесообразное, он был предприимчив и гуманен конкретной реалистической гуманностью, и быстро понял, что целесообразнее извлечь из масонства выгоду для отечества, используя средства ордена для просветительских целей.

Приехав в 1779 году из Петербурга в Москву, Николай Иванович, помимо арендованной им университетской типографии, на средства ордена создал ещё две типографии, образовав типографическую кампанию, объединив вокруг себя около ста переводчиков, редакторов, активных книгопродавцов. В течение десяти лет Новиков со своими единомышленниками издавал последовательно пять журналов и газету «Московские ведомости». Одновременно его типографии выпускали сотни книг по всем мыслимым тогда отраслям знаний. Особенно много выходило учебных книг. Около трети всего изданного в России в те годы приходится на долю новиковских типографий. Николай Иванович открыл книжную торговлю в шестнадцати городах России, создал в Москве библиотеку-читальню. На средства читателей основал две школы для детей небогатых дворян, священников, чиновников; открыл бесплатную аптеку в Москве; оказал большую помощь крестьянам, пострадавшим во время голода 1787 года.

Однако, деятельность его была осложнена постоянной борьбой с Екатериной II и ее приверженцами. Дело в том, что всё почти, выходившее из-под пера самого Новикова, было критическим. Один за другим он выпускал сатирические журналы, чуть ли не ежегодно закрывавшиеся Екатериной. Он критиковал иностранную литературную продукцию развлекательного характера, сравнивая ее с головными уборами, пудрою, помадою, привозимыми из Франции. Но ведь и произведения самой Екатерины, по ее же словам, писались лишь для развлечения.

Результатом той борьбы стало заточение Новикова на 15 лет в Шлиссельбургскую крепость. Какое сердце не сломит унылое пустое время?! Какой ум не иссякнет, не сгинет в бездне тюремного одиночества?!

 

Павел I в 1796 году освободил Новикова (вернее то, что от него осталось), но разрешение продолжить издательско-просве-
тительские дела дать «забыл». Разоренный, больной, оторванный от активной гражданской деятельности, Новиков провел последние годы в Тихвинском, под Москвой, иногда заезжая в столицу. Он совершенствовал и переиздавал ранее написанные сочинения, служил близким и друзьям своими знаниями и добрым сердцем. Таким его знал Кайсаров.

На семью Тургеневых и ее окружение большое влияние ока-
зывал Иван Владимирович Лопухин, прославившийся среди современников как справедливый судья, автор сочинений о нравственности: «Изображение мечты равенства и буйной свободы с пагубными плодами» (М., 1794); «Рассуждение о злоупотреблении разума некоторыми новыми писателями и опровержение их вредных правил. Сочинение россиянина» (М., 1780). Но больше всего он вызывал удивление и восхищение современников как христианин, как благотворитель. Эта благородная черта впоследствии привела его к личной катастрофе – разорению.

Иван Петрович Тургенев в смысле отеческих советов заменял Андрею Кайсарову отца.

Если круг друзей Ивана Петровича Тургенева и он сам оказали большое влияние на нравственное и духовное формирование Андрея Сергеевича Кайсарова, то было и другое влияние. Оно исходило из значительного для Москвы тех лет культурного центра – Московского университетского благородного пансиона, где часто проходили литературные и музыкальные вечера, ставились спектакли.

Пансион (Царскосельский лицей открылся позже, в 1811 г.) был самым авторитетным сословным учебным заведением того времени, он заметно отличался от бессословных гимназий и университетов своей элитарностью. В пансион принимали дворянских мальчиков с 9 до 14 лет, которые учились по индивидуальным программам, то есть кто-то мог поступить сразу, скажем, в третий-четвертый класс. В общественной жизни и в служебной карьере пансион давал те же права, что и университет, но желающие получить специальное образование (юридическое, медицинское и т. д.) из пансиона принимались в университет без экзаменов (так учились позже, например, А. С. Грибоедов, М. Ю. Лермонтов). Преподаватели, священники, церковь, библиотека, кабинет естественной истории для университета и пансиона были одни и те же, поэтому все друг друга знали.

Кайсаров сблизился с кругом пансионских воспитанников не только потому, что со времени своей учебы здесь знал Прокопови-
ча-Антонского, молодого, пылкого преподавателя русской словесности Баккаревича, других преподавателей, – в пансионе учились – один раньше, другой как раз в то время – братья его Петр и Михаил. В самые последние годы восемнадцатого века и первые девятнадцатого учились здесь Василий Жуковский, Александр Тургенев, Николай Гнедич, Александр Воейков, Семен Родзянко, Воин Губарев, братья Соковнины и другие.

Директором (позже слово заменилось на «ректор») пансиона в то время был Антон Антонович Прокопович-Антонский. Одаренный человек, он сам писал и переводил ещё для Типографической кампании Новикова; был известным педагогом, внесшим в пансионское управление и обучение немало положительных преобразований и дававший ученикам развиваться относительно свободно, выявляя личные творческие способности.

Кругозор его был широк, но особенно покровительствовал
он музам: истории, театру, литературе, живописи, музыке, танцам (даже фехтование, преподававшееся тогда в пансионе, считалось одним из видов благородного искусства). Свои идеи, связанные
с воспитанием человека, Прокопович-Антонский выразил в сочинениях: «Слово о начале и успехах наук и в особенности естественной истории, говоренное в императорском университете…»
(М., 1791), «Слово о воспитании…» (М., 1798). Он считал, что на воспитание человека и даже на возможность быть счастливым влияют художественно-творческие способности; воображение, его характер и сила определяют направление ума и глубину познаний, «цветное воображение», писал он, «украшает перед нами всю натуру». Поэтому искусствам, эстетическому воспитанию так много уделялось внимания в пансионе.

Прокопович-Антонский жил во флигеле, находившемся во дворе пансиона, и его худощавую фигуру, одетую в мундир профессора, можно было всегда встретить в одном из университетско-пансионских зданий с раннего утра до позднего вечера. Он принимал пансионеров на учебу, в краткой дружелюбной беседе быстро экзаменуя их, определяя уровень подготовки. Он выпускал их, делая из экзаменов целый спектакль, в котором демонстрировались способности выпускников к сочинению стихов, исполнению пьес, рисованию, танцам и проч. При этом получалось так, что все воспитанники были у него всегда «на глазах» и как бы под постоянным надзором.

На пансионские вечера, концерты, спектакли приходили, помимо воспитанников, их семьи, друзья этих семей. Словом, общество собиралось знакомое и образованное.

Сюда-то и пристрастился ходить Андрей Сергеевич Кайсаров в свободные от службы часы, благо в Москве служба соблюдалась не так строго, как в Петербурге, перед очами грозного императора; да и период солдатской муштры уже миновал, хотя в развод надо было ходить исправно, в свой черед, без каких бы то ни было по-
блажек. Ему повезло, что место его службы в те годы отстояло недалеко от пансиона. В одном из писем находим такое приглашение друга: «Приходи в наш развод в Охотном ряду, я там буду действующим». Охотный ряд – это улица рядом со зданием Дворянского благородного собрания (ныне Колонный зал) и совсем недалеко от университета и пансиона.

Здесь, на Моховой, в конце 1798 года Андрей Сергеевич по-
знакомился с братьями Тургеневыми, о которых тогда все говорили. Их было четверо, как и Кайсаровых: старшие – Андрей и Александр – оказались ему почти ровесниками, а младшие – Николай и Сергей – были тогда ещё детьми.

Возможно, что Кайсарова познакомил с Андреем Тургеневым Мерзляков, он учился с Андреем Тургеневым в университете и одновременно состоял домашним учителем Николая и Сергея Тургеневых. Алексей Мерзляков и Андрей Тургенев дружили. Их сближала любовь к литературе, философии, языкам. Андрей Иванович уже тогда знал латынь, немецкий, французский, итальянский и английский. А его друг Мерзляков изучил столько же языков с той только разницей, что английский заменил древнегреческим.

Мерзляков часто ходил к Тургеневым. В одну из суббот, когда Андрею Кайсарову не надо было идти в развод, он пригласил его в дом Тургеневых, чтоб познакомить со своим любимым другом Андреем Тургеневым.

Путь мимо Ленивки и божественно-нарядного, как храм античных муз, Пашкова дома к университету на Моховой Андрею Кайсарову был знаком много лет. А вот в квартире Тургеневых он ни разу не был. У входа его ждал Мерзляков, и Кайсаров, немного робея, но превозмогая робость любопытством, вошел в квартиру.

Их встретил старший из братьев Тургеневых Андрей Иванович. Встреча не была церемонной, чувствовалось, что Тургенев о Кайсарове знал от братьев и друзей, и сразу же хозяин покорил гостя своим радушным вниманием и непринужденностью.

Семнадцатилетний, на год старше своего тезки, он казался немного серьезнее. Хотя Андрей Тургенев порой быстро вспыхивал и краснел, как девушка, но тут же проявлялась уверенность в себе. Более того, он незаметно обретал власть над всеми, кто был рядом. Притяжения этого удивительного обаяния не избежал и Кайсаров. Мерзляков вскоре ушел в комнату Николая, и тезки остались одни.

Андрей Иванович не говорил почти о пустяках. Сразу же разговор коснулся любимой литературы. Он читал больше против того, что знал Кайсаров. А Кайсаров читал в основном то же, что все его сверстники: Руссо, Сен-Пьера, Жанлиса, Ломоносова, Хераскова, Державина, Карамзина, журналы карамзинского направления «Приятное и полезное препровождение времени», «Детское чтение», «Московский журнал», сборники песен, сборники мифов и суеверий, изданные Поповым, Чулковым. Потом ещё Стерна, которого переводил брат Михаил, и Коцебу, которого переводил брат Петр, да ещё кое-какую мелочь… всё это чтение, сколь разнообразное, столь и бессистемное, хотя в какой-то мере удовлетворяло любознательность, но не было целенаправленным и серьезно осознанным.

Андрей Тургенев тут же назвал имена неизвестные. Прежде всего Шиллер и Гёте – «сладостные мучители сердец». Шиллер! Самое лучшее – ода «К радости», которую Андрей Иванович тогда переводил с энтузиазмом; трагедии «Коварство и любовь», «Разбойники», «Дон Карлос». Затем Гёте – «Страдания молодого Вертера» и драма «Эгмонт», роман Виланда «Агатон» и прозаическая поэма «Оберон». Андрей Кайсаров ничего из названного не читал и сгорал от стыда и обиды на себя. Просить тут же почитать всё это у Тургенева казалось неловко.

А Андрей Иванович увлеченно говорил:

– Какая душа разбойник Карл Моор! – мятущаяся и с жутким предчувствием своей судьбы. Уже с начала пьесы понимаешь, что такой герой в тамошнем кругу неестественен, и он погибнет. Сам идет к своей погибели и тем потрясает вас, потрясает! Да, он неестественно велик и грозен! Но Шиллер и не хотел рисовать обыкновенного человека. Он хотел нас потрясти, растрясти в нас спокой, трусливое прозябание, разбудить совесть.

– Ах, сколько чувства! – только и воскликнул Кайсаров. Так что неясно было, относится ли это к Шиллеру или к Андрею Тургеневу.

– Настоящий потрясатель чувств наших, коему мы обязаны «величайшим наслаждением ума и сердца», – Гёте. Его Эгмонт как живой. Он – мой друг, я постоянно хочу говорить с ним…

Кайсаров вернул разговор к «Разбойникам», заинтересовавшим его. Слово «разбойник» неприятно резало слух заключенной в нем бранью.

– Как же разбойник может быть приятен? Ведь он лишает жизни невинных, грабит?..

– Да, это и такой, и не такой разбойник! Он разбойник по об-
стоятельствам. Но не для грабежа рожден, рожден для благородных поступков. Он не низок, он вынужден людьми и всею жизнью благородных поменять на разбойников и идти против общества, отвергнувшего справедливость. – Андрей Тургенев подошел к книжному шкафу. – А «Вертер»! Боже мой, смотри не читай его в переводах, много потеряешь! Переводы все нехороши. Надобно самому мне взяться, и пока не добьюсь успеха, равного Гёте, хоть сто лет корпеть буду над немецким!.. Ты хочешь переводить, Андрей Сергеевич?

– Да я уж пробовал кое-что. Немецкий и французский мои, однако, не блестящи. Кажется, теперь я больше знаю, как учить обращаться с ружьем… У братьев получается лучше.

– В языке нет искусства. Надобно практиковаться. А неудачи или от малого упорства характера, или от того, что выбор твой неинтересен. Ничего, я тебе подбирать стану. Что б ты хотел перевести?

– Не знаю сам.

– Ладно, подберу в другой раз…

Расстались совершеннейшими друзьями.

Андрей Кайсаров был в восхищении: «Какая это мягкая душа! как раскрыта! как привыкаешь к нему тотчас! как трудится Андрей Иванович – и философию изучает, и языки, и стихи пишет, и жур-
нал (так называли тогда дневник) ведет! Я же одни разговоры развожу, теряю время в караулах. Нет, надобно перемениться: взяться за языки, за серьезное чтение, да трудиться, как пахарь на ниве!»

Он так и сделал. Почти полгода ограничивался домашними занятиями языком, переводами, которые казались ему «трудненьки», чтением. Изредка показывал свои труды Андрею Ивановичу, получая всегда справедливую и суровую отповедь пополам с дружеским участием и помощью. Он уже не мог обходиться без Андрея Тургенева и дня. Когда друзья не виделись, они обменивались письмами и записочками. Первое письмо Андрея Кайсарова к другу датировано 6 июля 1799 года. Тургеневы уехали тогда на лето в свое Симбирское имение, и предстоявшая разлука накладывала на краткое послание отпечаток грусти.

«Любезный друг, Андрей Иванович!

На что ты, братец, умел так меня привязать к себе, что я после твоего отъезда не был ни на одну минуту весел? Нет, брат, виноват, что попрекаю тебя; ибо я представляю себе теперь ту радость, которую я буду ощущать при нашем свидании. Теперь, любезный друг, вспоминаю я некоторые минуты, когда я имел право пользоваться твоею дружбою и потом упрекаю себя, что был слишком груб и глуп. Прости, брат, меня!.. Эти два месяца будут для меня временем искуса. Завтра, брат, мы будем с Василием Дмитриевичем[1], с Егором Федоровичем, с Губаревым и Есиповым в Останкино. Лошади твоей я ещё не брал. Паисий с глухим играют все в дураки и тем убивают большую часть дня. Прости, милый мой, и не забывай искренне тебя любящего друга.

Андрей Кайсаров.

…Целую тебя мысленно несколько тысяч раз. Батюшке и матушке засвидетельствуй мое нижайшее почтение, Сергея поцелуй, а Николаю выдери уши…»

Андрею Тургеневу Кайсаров тоже, видно, пришелся по душе. С дороги он писал: «Здравствуй и ты, брат Андрей Сергеевич, наставник мой и учитель! Всё ли здоров и жив ли?.. Я нашел по дороге прекрасных незабудочков, твои любимые цветы, сорвал и положил их в карман, а как скоро я их увидел, тотчас и вспомнил тебя».

Почему справедливый Андрей Тургенев называет Кайсарова «наставником» и «учителем»? Видно, не только Кайсаров черпал познания от Тургенева, но и наоборот.

15 июля из Симбирска Тургенев отвечал другу: «Какое письмо получил я от тебя, мой милый друг, Андрей Сергеевич! Что я чувствовал, когда читал его и перечитывал несколько раз, и буду ещё всегда перечитывать? Будь опять моим другом, а мне позволь быть твоим, ибо эта дружба сделает мое счастие».

В то время многие блистали умом и остроумием, но Кайсаров не терялся среди них. Он был часто окружен людьми гораздо старше себя, более развитыми духовно, культурно, обладавшими многими талантами, и как-то незаметно приспособился к их среде. На этом фоне расцвели приглушенные или запрятанные в глубине дарования, что делало привлекательной его натуру.

После отъезда Тургеневых ротмистр Кайсаров тоже уехал, впрочем, недалеко – на Воробьевы горы, тогда прекрасное предместье Москвы. Здесь он отдыхал близ деревни, живя в палатке с однополчанином Яценко, иногда ходил в гости к отдыхавшей поблизости группе молодежи пансионского круга, выехавшей сюда во главе с преподавателем Михаилом Никитовичем Баккаревичем, к нему самому часто приходил Семен Емельянович Родзянко.

Вот как Кайсаров показал эту жизнь: «Теперь приступим к описанию моего препровождения времени на Воробьевых горах. Сплю я до тех пор, пока душе угодно; а иногда встаю часу в третьем и иду к реке дожидаться восхождения солнечного, тут-то я наслаждаюсь во всей полноте бытием своим. Оттуда иду к Баккаревичу и вместе с ним пью чай, хотя этот компаньон мне не очень приятен… Потом иду есть грибы в сметане зажаренные, потом играть в мяч, потом обед… После обеда, лежа на постеле, читаю кой-какие книжонки… Полежав немного, иду гулять в рощу; на дороге встречается мне мороженое, не могу пройтить, чтоб не засвидетельствовать ему должного почтения, или иду есть какие-нибудь ягоды. Потом опять пить чай… и где же? сидя под тенью развесистых дерев. Потом, по просьбе тамошнего офицера, иду дурачиться, т. е. помогать ему учить детей ружьем. Потом ужинать, а там – беседовать с Семеном Емельяновичем; о чем же!.. мы говорим о философских материях; а ты сам знаешь, что я человек сериозной. Говорим о добродетели, о дружбе… Потом неприметным образом Морфей на цыпочках крадется ко мне и осыпает меня своими усыпительными цветами…»

И в другом письме: «Совсем уже распростился я с Воробьевыми горами! Разве съезжу туда к Яценке, он там живет и звал меня. Никогда бы оттуда не вышел! Так полюбилась мне деревенская жизнь после двухнедельного пребывания на Воробьевых горах».

Кайсаров любил смотреть с Воробьевых гор на туманную панораму Москвы. Там, в зеленой оправе огромной диадемы, за Кремлем – головою всему великолепью – как драгоценные каменья рассыпались золотые маковки церквей, вспрыснутые солнечными лучами. Уютные часовенки намечали своим одиночеством странно-
приимные точки. И тут же толпились кичливо убранные хоромины и приземистые, будто для вящей прочности ушедшие в землю, теремные дома с вековыми каменными сводами. Узорчатые башни стояли, как солдаты в пышных мундирах, они отмечали вехи дорог и въездов в Москву. Поодаль разбросаны были закоптелые кузницы и ветряные мельницы, своими исполинскими крыльями напоминавшие былинно-сказочных птиц. 

Движущиеся по кривым улицам повозки казались игрушечными, как и черточки лодок, плывущих по Москве-реке, Яузе, Хопиловке (в басманной части города), Кабанки (близ Тверской заставы). Пруды, как кусочки небес, просвечивали кое-где в кудрявом, волнистом океане зелени. Полосатые огороды, темные сосновые боры, волнистые высокие дубравы, березовые светлые рощи – окаймляли город. А дальше – слобды, пригородья, приселки, поля, перелески, некогда отделенные от Москвы высокими деревянными надолбами, теперь наступали на эту уже трудноразличимую черту.

Нельзя не залюбоваться Москвою с Воробьевых гор!

Все лето и весь 1799 год были наполнены приятною обязанностью писать к Андрею Ивановичу. До нас дошли обильные чувствами и преувеличениями, согретые девственным огнем души, полные «младых восторгов» письма и записочки Андрея Кайсарова, навеки запечатлевшие юношескую любовь к другу, донесшие к нам мир поколения, вступившего в жизнь на рубеже веков: восемнадцатого и девятнадцатого. Письма его дают представление о притягательной прелести его натуры: «Насилу отдохнуло мое сердечко. Милый друг, Андрей Иванович!.. На Воробьевых горах, после вас, ещё ни разу не был я, а ездили мы с Апрелевым, Сокольским, Есиповым и Губаревым в Царицино; просил было я Баккаревича, чтоб он отпустил с нами Жуковского; но он, видно, боялся, чтоб мы его не развратили, учтивым образом отказал…»

«Сейчас лишь с Воробьевых гор, милый друг, Андрей Иванович, пришел я и, несмотря на всю усталость, не имею столько отважности, чтоб пропустить почту, не написать тебе кой-чего о себе; зная, что ты ещё не вовсе разлюбил меня. Жуковского в Москве нет, он куда-то поехал в деревню на пять день; но вот уже десятый день как его здесь всё ещё нет… Ты пишешь, что взглянув на незабудочки, ты вспомнил меня и Сандунову. Не забывай ее; я час от часу узнаю об ней больше хорошего, да и ты дурного человека не полюбишь…

Театров без тебя ещё не было, только один раз играли «Бедность и благородство души», да и то мне не случилось там быть…»

Записочками они обменивались и в Москве, пиша иногда по две-три в день.

«Что ж, мой милый друг, ты ведь обещал сегодня прийти ко мне? Сдержишь ли слово свое? Теперь я думаю час, третий; и ты обещал в эту пору быть. Приходи поскорее. Я сегодня встал в третьем часу; голова и грудь болели чрезвычайно; но теперь лучше…

Твой А. К.»

«Другого нечего делать, как простить тебя. К этому случаю я скажу тебе пословицу, которая водится издавна у нас на Руси: бодлива была бы корова, да рог нет. Несмотря на высокую истину этой пословицы, не хочу сравнить себя с коровою; и скажу просто: рад тебя простить!.. Если есть хотя малейшая возможность тебе прийти, то ты, верно, не упустишь случая быть вместе с тем, кто тебя душевно любит… В ожидании ответа иду приносить жертвы Морфею. Твой А. К…



[1] Василий Дмитриевич Арсенев, родственник Кайсаровых, судя по письмам, часто бывал у них в доме, влиял на воспитание мальчиков. Он же родственник М. Ю. Лермонтова по материнской линии на прадедовском уровне, через них же и родственник Столыпина.

Эх, брат! А куда бы хорошо посидеть вечером с тобой! Раза бы два, три друг на друга покричали».

У Кайсарова иногда собирались армейские офицеры, они вели себя шумно, весело и тащили Кайсарова с собою играть в карты. Но он всё же находил время, чтоб сочинить хоть на ходу краткое веселое послание другу: «… Окружен мужами знаменитыми, задушон дымом табаку горчайшего, досадую на судьбу свою… Постой начисто! Вырывают перо… По просьбе издателя Суворовой звезды начал было я переводить систему Птолемееву, как вдруг, один из окружающих меня «философов» вырвал у меня перо и дополнил Птолемееву систему новыми своими «открытиями». Я тебе ее в оригинале посылаю… Если Жуковский у тебя, поклонись ему от меня. Желаю, чтоб вам было веселее моего. Гремит музыка. Они и тащат меня! Прости!»

Андрей Тургенев давал Кайсарову новые стихи, и тот не задерживался с ответом: «Ступай, Никитка! Неси записочку к Андрею Ивановичу! Право, это стоит того!.. Я принялся за перо для того, чтоб похвалить тебя за чистоту слога. В этих трех строках к нам никакой крючок и придраться не может. Но я тебя хочу уведомить, что я больше понял, нежели, что они значат…»

«Ты мне сказал вчера, что ты меня любишь,.. а ты неушто будешь сомневаться в моей к тебе любви? Если б ты открыл мое сердце, то, верно бы, увидел, что оно почти одним тобою дышит. Я тебя люблю… более самого себя. Правду сказать, я сам себя не очень люблю. Ну, если нам случится когда-нибудь с тобою расстаться? Мне кажется, что я этого не перенесу. Ну, а если расставшись, мы более никогда друг друга не увидим? Это ужасно! На что заниматься предположениями, лучше наслаждаться настоящим… Приходи в развод… После обеда можно ли тебе ехать верхом на Воробьевы горы?»

«Ах, как мне досадно было, что ты не был в театре!.. Как Сандунова играла! Я с места прыгал… Как она крепко целовала Пономарева! И как мне досадно было, что не тебя! Каково ты поживаешь? Здоров ли ты? Что с тобою вчера происходило? Думал ли ты обо мне? Не сердился ли на меня? Я сегодня в карауле, и вот другой день нам не видаться! Прости, мой милый. Покидаю писать, чтоб приняться за утку поприлежнее…»

«Я было совсем изготовился к вам ехать и чуть не приложился сидением к саням, как вдруг хлоп: разительный ордер от высшего начальства, т. е. от матушки, ехать, с получения приказа, ни мало не медля в страну, хоть и приятную, но не в вашу; и бедный наш Андрей – надул губу, как кот на мышей… Скажи, брат, будешь ли ты после обеда дома? И в котором часу? Если тебе не в тягость будет мое прибытие, то я непременно явлюсь у вас…

А. К.»

В этих беспечных письмах и записочках (которые мы здесь обильно цитируем, так как они не опубликованы, и эта книга – по-
ка единственный способ услышать живой голос юного семнадцатилетнего Кайсарова) отражена московская жизнь 1799 года. Интересы, знания, чувства ещё испытывались, опробововались, и не было ясного представления о дальнейшем житье.


 

 

 

 

 

Глава третья

«Там, там под сению кулис младые дни мои неслись»

 

В

 письмах и записках Кайсарова, переполненных любовью к другу, упоминаются театральные спектакли, пьесы Коцебу, Шиллера, фамилии Сандуновых, Пономарева и других, которые надо пояснить, ибо всё это – часть жизни Андрея Кайсарова, Андрея Тургенева, их друзей и современников.

Театр Андрей Сергеевич любил страстно. Театр вообще в это время был в большой популярности, считался наиболее прогресс-
сивной и мобильной формой искусства, так как быстро схватывал всё передовое – европейское и отечественное, – что тогда появлялось в области идей и эстетики, и доносил к людям разного уровня подготовленности в наиболее доступной форме, то есть убеждая их словом и действием.

Сам, уже кончившийся, восемнадцатый век накопил огромный театральный опыт. Ведь это был век, который постоянно рядился в чужие одежды, как актер. Он носил французские платья, парики; то прусского, то австро-венгерского образца мундиры; любил итальянские оперы и маскарады на европейский лад; украшал свои столовые, гостиные китайским, мейсенским и прочим фарфором; разбивал английские парки в российской малоезжей глуши; строил дворцы по образцам всех стран Европы; читал переводные романы и, самое главное, – в дворянских кругах почти не говорил по-русски, ведь дворян с детства воспитывали французские и немец-
кие учителя.

Неудивительно, что театр, с его костюмами, условностями, аллегориями был публикой очень любим и занимал большую часть вечерней жизни дворянского и вообще городского общества тех лет.

Ко времени, когда Кайсаров впервые появился в Москве в 1795 году, – здесь было около дюжины известных домашних теат-
ров: Блудова – на Поварской, Пашкова – на Моховой, Волконского – у Земляного вала. В дворянском благородном собрании (Большая Дмитровка и Охотный ряд) часто давали спектакли, балы и маскарады.

Но самым большим и пышным был Петровский театр (ныне Большой). Входили в театр тогда с Неглинной. Слева раскинулся просторный двор для стоянки карет, справа расположился трехэтажный дом, где жили артисты, у которых Кайсаров, возможно, и бывал; за ним – церковь Спаса на копиях. В отдельном здании жил сам директор театра Медокс. И всё это – недалеко от Моховой, где находилась тогда квартира Тургеневых, недалеко и от квартиры Кайсаровых. Кайсаров писал Андрею Тургеневу: «Я, братцы, не прочь от того, чтобы идти или ехать в театр». Действительно, что уж тут ехать (сотни три метров)?! – Только, чтоб престиж поддержать. Однако же, ездили…

Именно в Петровский театр с лучшей по тем временам труппой профессиональных актеров больше всего ходили Кайсаров и его друзья. Там волшебный занавес открывал для них неведомые миры, там страстно выплескивали они ладошками благодарение актерам-кудесникам.

Театр имел просторный вестибюль, на втором этаже – зал на восемьсот мест. На четырех ярусах было двадцать шесть лож. Вос-
ковые и сальные свечи в бра, прикрепленные к бортам и стенам лож, и сорок две хрустальные люстры освещали театр приглушенным «вечерним» светом (который всё же был в десятки раз ярче того, что каждый имел дома), делающим аристократически-бледными и загадочными лица публики и экзотическими – нарядные туалеты дам. Хотя в театре не водилось позолоты, как в такого рода зданиях Петербурга, 24 фальшивых (деревянных) колонны коринфского ордера украшали здание, но это никого не волновало. Публика текла сюда оживленной рекой. Среди пестрой толпы в разное время нередко прохаживались Тургеневы, Кайсаровы, Жуковский, Крылов, Карамзин, Дмитриев, Херасков, Державин, Грибоедов.

Репертуар славился разнообразием. Здесь ставили пьесы Гольдони, Бомарше, Шиллера, Дидро, Мерсье. Но были и свои. Классическая трагедия менялась под воздействием, с одной стороны, просветительских идей, проникавших в драматургию, а с другой, – самой изменявшейся жизни; она все больше заменялась драмой. С успехом шла тогда «слезная комедия» (то, что мы теперь называем трагикомедией) В. Лукина «Мот, любовью исправленный». С удовольствием смотрели «Недоросля» Фонвизина, «Ябеду» Капниста, «Сбитенщика» Княжнина. Шли тогда (не только здесь, на многих сценах) комедии Екатерины II и немца Августа Коцебу.

Возникали новые жанры, например, комическая опера (в эти годы, под влиянием передовых идей, она часто сочувственно рисо-
вала образы крестьян и вообще простых людей). Это «Анюта» Попова, «Розана и Любим» Николаева, обличающая купечество «Санктпетербургский гостиный двор» друга Тургеневых Алексея Федоровича Малиновского. Особым успехом пользовалась комическая опера Аблесимова на музыку Соколовского «Мельник – колдун, обманщик и сват».

Но самым модным драматургом в начале первого десятилетия нового века был Август-Фридрих-Фердинанд Коцебу (1761-1819). Этот далеко не гениальный драматург, живший в России в 1800-1801 годах, а после смерти Павла I покинувший страну, был необычайно плодовит. Он написал более 200 пьес, и 150 из них были известны (играны или напечатаны) в России. Около полувека они входили в репертуары русских театров. Карамзин писал П. А. Вяземскому: «Беру живейшее участие в судьбе Коцебу… Я плакал в его драмах, когда был молод». Так же плакали «в его драмах», когда были молоды, Андрей Тургенев и Андрей Кайсаров.

Коцебу Россию очень любил, изучил ее историю и писал мно-
го для русской публики. Отсюда корнями родственники его жены, два его старших сына – Вильгельм и Отто – воспитывались в Петербургском кадетском корпусе. Сам Коцебу в 1800-1801 годах служил в Петербурге директором немецкого придворного театра. Благодаря административному положению – как это и водится! – в театры России стал внедряться и Коцебу-драматург. Вот один из секретов его известности.

А другой – в том, что, как драматург, он смело схватил веяния времени и сочинял сентиментально-назидатальные пьесы на темы морали, чем и прославился. Были у Коцебу несколько политических (отчего имел неприятности, даже ссылку Павлом I в Сибирь; но и славу фрондера, собиравшую на его спектакли публику, любившую всё скандальное) и исторических пьес, в том числе на темы русской истории, что тоже привлекало зрителей и вызывало симпатии к иноземцу у русских.

Поскольку Коцебу-моралист был ещё и убежденным монархистом, его взгляды оказались очень близки русским царям и дворянству (что тоже немало способствовало триумфальному шествию его пьес по России). Не случайно в годы царствования Александра I Август Коцебу служил в Германии по русской дипломатической линии в чине статского советника; проще сказать, был русским шпионом у себя на родине, за что и оказался убит своим молодым соотечественником.

В начале девятнадцатого века в России находились люди, которые задумывались о загадке необычайной популярности Коцебу. Безымянный, однако же весьма консервативный автор, в журнале «Корифей, или ключ литературы» в номере (части) 2 за 1803 год в статье «Дополнения к трагикам» писал: «Я хочу мимоходом приложить здесь мысли о г-не Коцебу… В Германии его не любят журналисты немилосердно; и кажется не напрас-
но… Чем может занять он размышляющую голову? – Его романами: – они не имеют в себе ни той остроты, которую Вольтер себе присвоил, ни той нежности, которою прельщает Стерн… Чего мы ищем с такою жадностью в Коцебу? Совершенно безделок; какого-то особенного рода, писать всё запросто, не думавши, как попало и как пришло в голову; не уважая ни доброй веры, ни нравственности, ни общественных добродетелей, писать для того, чтоб вскружить всем голову ложными мыслями, испортить совесть и опять рассеять плевелы Вольтеровы… У г-на Коцебу, например, в «Жизни моего отца» и подобных, чему можно научиться?.. Все кажется пробы пера какого-нибудь молодого ученика, который торопится отнести листы свои в книгопечатню, или на продажу. Он подражает Вольтеру, но только с худой стороны: жадничает написать целую библиотеку и в этом успевает, только с тою разницею, что у Вольтера 70 томов простоят 7 веков; а у него 7-мь лет: ибо есть добрая надежда, что скоро этот мелочный, скороспелый вкус исчезнет в обществе, и тогда прощай и сказки, и вививаши (всякая всячина – А.Б.) г-на Коцебу».

Говоря о Коцебу, надо, видимо, различать драматурга и прак-
тического политика; первый – сентиментально-романтический, хотя и с уклоном к морализаторству, период его творчества в начале девятнадцатого века (а именно он оказал влияние на наших героев) надо отличать от послевоенной его деятельности в качестве шпиона. Отзыв Карамзина, хотя и высказанный в год смерти Коцебу, относился именно к его творчеству в первом десятилетии
XIХ века; а в стихотворении Пушкина «Кинжал» подразумевается Коцебу-шпион. Уже в двадцатые – тридцатые годы девятнадцатого столетия сочинения Коцебу назывались «коцебятиной» («козебятиной») и интерес к нему падал. Кайсаров не дожил до этих времен; он относился к Коцебу так же, как и Карамзин, зная лишь литератора и, в большей степени, драматурга.  

Однако, несмотря на все последующие обстоятельства, пьесы Коцебу в 1800 – 1802 годах были в России на острие моды. Именно в это время несколько пьес, переведенных Петром Сергеевичем Кайсаровым, – «Кто бы этому поверил? Несчастное, с одним му-
жем случившееся приключение», «И малейшая ложь опасна, справедливое приключение», «Излеченная мечтательница, справедливая повесть», «Женский якобинский клуб» – вышли напечатанными в Смоленской губернской типографии. Модные пьесы Коцебу переводили также Андрей Тургенев, Василий Жуковский, Михаил Кайсаров, Николай Сандунов, Алексей Малиновский. Андрей Кайсаров как актер участвовал в пьесе, переведенной А.Ф. Малиновским «Бедность и благородство души», о чем неоднократно упоминается в письмах.  

Андрей Сергеевич всегда детально обсуждал со своими друзьями спектакли. Это ещё раз подчеркивает, что театр тогда владел сердцами и умами молодежи. Они часто пересказывали друг другу содержание самих пьес, высказывали отношение к героям, к событиям и игре актеров. Вот одно из его впечатлений от французского театра, отраженное в письме: «А, брат!.. Я сам плакал в этом месте, не имея никаких посторонних причин плакать. Особенно, ежели помнить то место, когда аббат уговаривает этого злого деда, и когда тот все ещё остается также жесток… Ах, брат, тут и я плакал вместе с добрым Офреном. Пиеса эта так на меня подействовала, что я никогда не могу забыть физиономий Офрена и Валевилы. Вот искусство – не скажи ни слова – и умей много сказать! Валевила в этом успела. Какая доброта во всех движениях, во всяком шаге! Что чувствуешь тогда, как Аринкурт отдает половину имения Фринвалю и бежит к аббату, который в эту минуту говорит: «Теперь я награжден! Боже! Ты никогда не забываешь несчастных!» Офрен так входит в характер аббата, что невольно заставляет его любить даже того, кто никогда не слыхал об нем. Как Дюкраст славно выдерживает свою роль. Помнишь ли, как при первой встрече с племянником совесть мучит его, и как он опять ожесточается; но и в каменном его сердце остается чувство для того, чтоб тронуться тогда, как сын грозит умертвить себя… Еще, брат, пиеса тронула меня на французском театре… тут опять играет Офрен. Ежели ты ее увидишь, то вспомни, что я плакал в том месте, когда отец проклинает сына, и ещё во многих».

Переполненный театральными интересами, Кайсаров понукает Андрея Тургенева к переводу пьесы: «А после, брат, примись за «Макбета». Жуковский правду тебе пишет, что надобно бы переделать вовсе план пиесы. Эти ведьмы годились и в Англии тогда только, когда Шекспир выпускал видение, которое по ночам просило извинения у зрителей в том, что господин автор немного заврался. Русские не привыкли к таким пиесам; и Макбет с видениями кажется им Иваном Царевичем, который написала премудрая Екатерина. Брат! Пожалуйста спи меньше, а делай больше».

В эти годы блистали на подмостках актеры А. М. Крутицкий, В. П. Померанцев, А. Е. Пономарев, А. Г. Ожогин, С. Н. и Е. С. Сандуновы. О последних, хорошо знакомых Кайсарову (ведь именно их имена часто встречаются в его письмах), надо сказать особо.

Сандуновых было трое. Фамилию эту они взяли для удобства. Настоящее ее написание Зандукелли. Эта грузинская фамилия указывает былое происхождение и говорит о темпераменте актеров, хотя двое братьев Сандуновых были россиянами по рождению, языку и воспитанию.

Старший – Сила Николаевич (1756-1820) был актером и служил в том самом Петровском театре, куда так любили ходить Кайсаров и Тургенев (кстати, он же содержал знаменитые сандуновские бани в Москве, посещение которых и чаепитие представляло собой особый ритуал).

Сила Николаевич дружил с И. А. Крыловым (Сандунов играл в Петербурге и Москве), драматургом, чьи пьесы, в отличие от ба-
сен, были известны лишь узкому кругу. Прославленного актера сближали с известным и любимым народом сатириком общие политические взгляды. С. Дурылин («И. А. Крылов». М., 1944) пишет о Крылове: «… Комедии Крылова не видели огней рампы. Причину этого надо искать в их характере. Они все посвящены, в сущности, беспощадному и злому высмеиванию пороков… Все эти господа Сумбуры, графы Дубовые, госпожи Новодомовы и княжны Тройкины – не что иное, как воплощение глупости, тщеславия, невежества и распутства. Как правило, этим глупым господам противопоставляются умные слуги, и автор не скрывает, что он на стороне этих слуг, дурачащих своих одурелых от чванства господ и помыкающих ими, как куклами».

Вслед за Фонвизиным Крылов в своих пьесах поставил вопрос о политической опасности галломании в дворянских кругах, незаслуженно пренебрегавших русской культурой. В пьесах Крылова билась тревога о судьбе русской национальной культуры, неразрывной с историческим развитием народа.

Безусловно, пьесы Крылова знал Сандунов, а, возможно, и бравший пьесы для переписки у Сандунова Кайсаров. Тогда часто в просвещенных кругах запрещенные произведения ходили в списках.

Игра Силы Николаевича носила ярко выраженный демократи-
ческий характер. Он играл слуг, приказных, и его герои – подвижные, лукавые, сметливые – были, как правило, умнее господина. Это известный всему миру Фигаро, Скапен (из «Скапеновых обманов» Мольера), Полист (из «Хвастуна» Княжнина), Семен (из «Смеха и горя» Клушина). Сила Николаевич блестяще владел мастерством перевоплощения. В спектакле «Алхимист» Клушина, например, он исполнял семь ролей.

В 1794 году Сила Николаевич женился на выдающейся оперной и концертной певице Елизавете Семеновне (урожденной Урановой; 1777-1826), тоже прославившей фамилию Сандуновых. Елизавета Семеновна училась и дебютировала в Петербурге, а переехав в Москву, стала работать в том же театре, что и муж.

Сандунова обладала огромной популярностью. Ее голос (меццо-сопрано), имевший обширный диапазон, отличался мощью и в то же время пленял нежностью, пластической красотой. Она пела Прияту, Руситу, Лесту в операх «Князь-невидимка», «Илья-богатырь», «Днепровская русалка» Кавоса, Настасью в «Старинных святках» Малиновского, Лизу в «Лизе, или торжестве благодарности» Ильина – оперы и партии ныне – увы! – забытые и ничего не говорящие нашему воображению.  

Однако, воображение Кайсарова и Андрея Тургенева они за-
нимали немало. Известно, что Андрей Иванович первое время (возможно до 1801) был горячо влюблен в Сандунову, что тщательно скрывалось (только не меж друзьями!). Конечно, эта тайная влюбленность – безответная и не рассчитанная на ответное чувство. Тургенев и Кайсаров начертали в своем воображении идеал героической жизни, полной прекрасной самоотверженности и всевозможных подвигов, любви, исполненной мучительного блаженства. Они создали себе мечту о чистом счастье, о «небе на земле». В них тогда жила любовь к человечеству, которая не может существовать рядом с жизненным опытом.

Скорее всего влюбленность была в идеал красоты, женственности, таланта. А уж если Тургенев был в кого-либо влюблен, то тут же, в того же человека начинал всматриваться до полной, может быть, влюбленности и Кайсаров (не будем забывать, что ему – семнадцать!), желавший все чувства разделить с другом, проникнуться любыми его порывами, увлечениями и все понять в нем. Кайсарову нравилась Сандунова, с такой же силой он был влюблен и в ее мужа – Сандунова, и в Померанцева (себя он называл «юным Померанцевым»), непревзойденного в ролях пройдох и комических стариков, и в каждую отлично сыгранную роль. Они иногда заходили за кулисы и замирали в благоговении: что может быть более восхитительным, чем актриса в театральной уборной, перед зеркалом, меняющая свое существо?! Сандунова являлась им столь очаровательной, что красота оказывалась уже как бы лишней. Это не было лицо, это был характер, это была душа! Фигура Сандуновой напоминала волжский камыш, колеблющийся от таинственного дыхания воды, от ее невидимых на поверхности легких; а волосы точно позаимствованы у какой-то пролетающей феи – они струились от малейшего перемещения воздуха и жили в этой воздушной стихии «сами по себе».

Больше всего друзей пленяли песни Сандуновой. Она прекрасно, с чувством пела русские народные песни в обработке Д. Н. Кашина (который преподавал музыку в Московском благородном пансионе и был хорошо знаком друзьям) – «Реченька», «Чернобровый», «Рукавичка» и т. д.

 

«Жизнь богаче в пожаре страстей…» – пела Сандунова, и эти слова были откровением истины для молодых людей.

Русская литературная или литературно обработанная песня вообще новинка именно последней трети восемнадцатого века. Дворяне, привыкшие к иностранной речи и пению, переживали ни с чем не сравнимое чувство возвращения в лоно родной, но глубоко забытой культуры своих предков. Возвращались ещё пока не знаниями, а чувством, прозрением. Сердцем они всецело понимали мысль, лексику, мелодию, тон (а порой – стон!) русской песни.

Было много народных песен, которые создавались в разных областях обширного Российского государства и отражали религиозно-поэтические представления крестьян о природе и божественных силах, о судьбе человека, его доле в этом мире; было много календарных и обрядовых песен. Но эти песни горожанам и дворянам в силу своей традиционности, древнейших народных основ (архаики), областных говоров, лежавших в основе их текстов, были так же непонятны, как иностранные.

На первых литературных русских песнях во многом лежала миссия нащупать путь к духовному объединению нации: от крестьян с их оригинальным искусством и мещан, которые уже оторвались от самобытной народной среды, а к иностранной (или переводной) песне не обнаруживали никакой привязанности; и – до дворян, долгое время сознательно к упорно отгораживающихся от народа заемными культурными барьерами.

После не замечавшего индивидуальных чувств классицизма, в последней трети восемнадцатого века песня занимает ведущее место в русской лирике, если говорить о поэтической основе песни. И Кайсаров позже не ушел от этого притягательного жанра, написав несколько песен-стихов.

Безымянные и известные поэты писали о красоте, сложности, драматичности переживаний человека, о его напряженной нравственной жизни. Это было ново. Песня способствовала обновлению поэзии и даже прозы, так как помогала ценить чувства, наслаждаться ими. Песня стала практически самым доступным (даже театр не мог с ней конкурировать в этом!) и широко распространенным жанром, в котором с эмоциональной силой утверждалось новое понимание человека, через мир его чувств.

Хорошая песня пробуждала личность, учила ценить нравственное богатство человека, проявленное в искреннем слове, интенсивном, неподдельном чувстве, а не сословную его принадлежность; прославляла страсть, помогающую человеку переступить через устоявшиеся (по социальному образцу) представления о счастье.

Литературная песня во многом вырастала из народной. В эти годы пробуждался интерес к собиранию песен и пословиц. Поэтическое и мыслительное творчество народа использовалось для обновления литературы. Многие поэты черпали из этого источника, в том числе и друг Кайсарова А. Ф. Мерзляков. Народ давал мощную художественную силу своим поэтам, и лучшие их песни стали поистине народными.

Именно в последней трети восемнадцатого века вышли «Письмовик» Курганова, «Собрания разных песен» Чулкова (и Попова), «Новое и полное собрание российских песен» Новикова, «Российская эрата» Попова, «Карманный песенник» Дмитриева, которые Андрей Сергеевич, безусловно, внимательно прочитывал.

Кайсарову и его друзьям повезло в том, что их знакомство с русской литературной и литературно обработанной народной песней произошло с помощью богато одаренной и русской душою Сандуновой. Как тут было не восхищаться?!

Друзья сами до конца не понимали, что они влюблены не столько в Сандунову, ее голос, чувство, сколько в репертуар, мелодику песен, в идею возрождения русской культуры из ее недр, или, может быть, – в собственное духовное обогащение, отзывчивость своей молодости, приносящей каждый день радость жизни. В этом трудно разобраться зыбкому юному уму. И приятели конечно же считали, что влюблены в Сандунову. Кайсаров, хотя порой не прочь был похвастаться своими успехами и достоинствами, все же знал о личных недостатках и относился к себе строго. Конечно же, всё самое хорошее он уступал Андрею Тургеневу – лучшему в его глазах. Как же иначе?!

Гораздо ближе, чем с четой Сандуновых, Андрей Тургенев и особенно Кайсаров были знакомы с Николаем Николаевичем Сандуновым (1769-1832), младшим братом Силы Николаевича.

Николай Николаевич, юрист по образованию, в 1811-1832 годы профессор гражданского и уголовного права в Московском университете, в первые годы девятнадцатого века бакалавр – известен больше как драматург и переводчик, отчасти и как непрофессиональный актер. Сандунов автор сентиментальной драмы «Солдатская школа», написанной с хорошим знанием современной общественной жизни. В спектакле по этой пьесе неоднократно играл главную роль Андрей Кайсаров.

Пьесы Николая Сандунова носили ярко выраженный антикре-
постнический характер. Иные из них, такие, как «Отец семейства» (1793) – пьеса знакома Кайсарову по рукописи и по постановке в театре, которая возможно и давалась всего один раз, – «Детский театр» (1802) были запрещены.

Кайсаров находил в этих пьесах созвучное своим знаниям жизни и ее пониманию, потому, может быть, он, ещё будучи в воинской службе, брал домой пьесы Сандунова, и в часы, свободные от дежурств, читал их, мысленно разыгрывая те или иные сцены; а также переписывал от руки.

Взаимоотношения же Николая Сандунова и Андрея Кайсарова не были бесконфликтными. В них выливались разный подход к пониманию тех или иных ролей, эпизодов и актерская ревность. Кроме того, часто в конфликтах оказывался «виноват» и взрывной характер Кайсарова, его приверженность к друзьям и истине, выраженная непосредственно прямо; хотя Кайсаров был отходчив и не держал зла в душе.

Однажды Сандунов, важно выставив вперед подбородок и многозначительно глядя в дальнюю стенку класса, словно ви-
дел что-то
далекое, наущал своих учеников – актеров-любите-
лей:

– Писать нужно о том, друзья мои, что видишь перед глазами в жизни и о том, что чувствуешь, видя это. А не выдумывать из туманов неизвестности и мрака.

– Взять хотя бы хваленого Жуковского. Что это такое?! Какие-то мифические уголки природы неизвестно какой страны и надуманные, страдающие неизвестно отчего, а скорее от безделья, герои. Кладбища, кресты, слезы – замогильщина умопомрачительная! И это все написано со значительностью выражения на лице! Куда идут силы творца?!

В то время, когда рядом конкретное зло: пьянство и разгул. Вчера к радости всей Москвы выступил отсюда кирасирский полк, потому что начались уже не вытерпеваться от них шалости. На этой неделе остановили они графа Алексея Григорьевича Орлова, старик незаслуженно осмеян. А третьего дни крестьяне были запроданы помещицей Морозовой вместе со стадом овец… Вот что унижает душу! Вот о чем надо трубить! Бить в колокола!..

Кайсаров, пришедший на репетицию и остановившийся в дверях, случайно слышал эту не новую для него по своему гневному пафосу речь. Самое обидное здесь было, что Сандунов во многом прав (да что там говорить, и сам Андрей Сергеевич в душе не раз все то же переживал!); прав, но бестактен и глух к пониманию другого направления в литературе, направления мечтательного, романтического, объявшего всю Европу. Имя Жуковского, любимого Кайсаровым доброго друга, чьи сочинения и самому Кайсарову может не во всем нравились, высмеивалось. Этого нельзя было терпеть.  

– Милостивый государь! – громко и гневно сказал Кайсаров. Все обернулись в его сторону. – Вы понсите честное имя человека, которого глубоко не знаете, не понимаете и не стите. Да, да, не стоите! Поэтому на всем, что здесь сказано правдивого, невольно лежит печать лжи.

Сандунов покраснел, затем побледнел и не нашелся тотчас с ответом на эту дерзость юнца, во многом ровесника его студентов.

Дальнейшее развитие конфликта и его краткое описание Кай-
саровым мы находим в письмах к Андрею Тургеневу. Пятого декабря 1801 года он пишет: «Третьего дня побранился я с Сандуновым за Жуковского, и знаешь ли до какой степени? Он спросил меня: обдумал ли я то, что сказал? «Очень», – отвечал я! – «Я бы Вам советовал со мною считаться», – сказал он. – Я только сказал ему в ответ: «С Вами?!» – Но с таким тоном! Он готов был мне в волосы вцепиться. Благополучно разошлись благодаря Антонскому, который нас развел».

А через четыре дня после этого Кайсаров пишет, как всегда преувеличивая эффект: «Брат! Брат! Для чего тебя тут не было! Для чего ты не был свидетелем моего триумфа? Для чего ты не слыхал комплиментов Анны Федоровны (Соковниной – А. Б.) гораздо в сильнейшем тоне? Я играл вчера Стодума в «Солдатской школе». – И уверяют, будто совершенно. Сам Сандунов, с которым мы незадолго перед этим крепко побранились, сам он прыгал от радости. Этого мало! Вообрази: вхожу в залу и вдруг окружают меня дам 15, все незнакомые. Начали посыпать комплиментами, и так ими меня заспали, что я с трудом мог выкарабкаться, я кланялся на все стороны, отвечал, как умел, и, наконец, с превеликим трудом вырвался от них! – Таково-то, брат! – Для чего тебя тут не было! Я бы плюнул на все эти похвалы, лишь бы тебя увидеть. При выходе Катерина Михайловна кинула на меня какой-то взгляд, которого я ещё и теперь понять не могу: а Анна Михайловна улыбнулась. – Каково, брат?»  

Конфликт разрешился быстро, через пару недель. Кайсаров с облегчением (ибо собственная вспыльчивость и ссоры вообще тя-
готили его) 19 декабря писал Андрею: «Не дивись, что история с Сандуновым кончилась так скоро – ведь он брат Силе Сандунову. Однако ж вообрази, какое малодушие: в день представления он жаловался ученикам на Жуковского. Впрочем, несмотря на мои ему грубости, он должен был признаться, что я играл прекрасно. А Антонский сказал: «Чуть ли не лучше и Николая Сандунова сыграл Андрей Сергеевич». То же повторили и другии прочии».

В случае с Сандуновым ещё раз убеждаешься, что люди конца восемнадцатого – начала девятнадцатого века отличались большим благородством и культурой.

Пьеса Сандунова «Солдатская школа» опубликована в 1802 году в сборнике «Детский театр», но пропуск в печать ей дали первые постановки на сцене Московского благородного пансиона в конце 1801 года, именно те, где играл Кайсаров. Пьеса остросоциальная. Автор ее, из числа недворянских просветителей, был явным последователем классицистов восемнадцатого века. Действующие лица «Солдатской школы» делятся на два лагеря: помещики-крепостники изображены сатирически, как «трутни», тунеядцы; крестьяне – носители лучших качеств – трудолюбия, благородства, справедливости. Они терпеливы, но доведены до отчаяния. Эти идеи несправедливости крепостного положения русского крестьянина, не Сандуновым, конечно, придуманные, позже отзовутся в труде Кайсарова, посвященном освобождению крепостных крестьян, и таким образом, увлечение театром и демократическими идеями просветителей не пройдет для него даром.

Темперамент Андрея Кайсарова, природная искренность и увлеченность переживанием чужого, как своего (не так ли он переживал и судьбу друга?!), чувство юмора и артистичность позволили ему добиться успеха на театральных подмостках. Он свободно отдавался порывам своих героев, смело бросался в битву слов и мнений, разыгрывающуюся на сцене, что вызывало к нему симпатии.  

Вот как сам он описывает свой триумф: «Сегодня у нас будет, по благословению отца-профессора, театр. И нынешний бы раз также не было театра, потому что я было занемог и два дни лежал в постели; но вообразив, что зрителями будут сестры-пре-
лестницы, – оживился всеоживительным духом… и игрив…  

Вчерашний вечер оставил в голове моей самые приятные впечатления… Теперь первое начну со вчерашнего, приятнейшего, восхитительнейшего вечера.

Был я призван судьбою в актера! Играл, аплодирован, осыпан похвалами; но эти похвалы теряют всю цену, когда вспоминаю, что есть ещё нечто вящее! Возвращаюсь в залу в триумфе; все хотят видеть юного Померанцева, обступают, хвалят! Эта минута была минутой торжества талантов! Через час сталкиваюсь с Анной Федоровной (Соковниной – матерью – А. Б.). Кланяюсь ей, вот разго-
вор наш:

Она. Матушка ваша здорова ли? (обычный приступ).

Я. Слава Богу!

Она. Напрасно лишила она себя самовольно удовольствия видеть вас в таком действии.

Я. Она отозвана в другое место.

Она. Можно сказать, что вы прельщали сердца ваших зрителей.

Я. Много чести изволите делать, сударыня! Я не так хорошо играл.

Она. Я про себя скажу, что вы меня пленили.

Я. Я очень счастлив, если подлинно успел в этом!

Она. Вы в этой роле изобразили настоящий ваш милой, доброй характер!

Я скорее откланялся, чтоб не заставить ее наговорить мне ещё несколько таких глупостей… Как знать ей мой характер!.. Теперь я верю, что с ней надо быть говоруну.

После этого вдобавок Катерина Михайловна сказала Жуков-
скому: «Лучше всех вас играл Андрей Сергеевич. Можно сказать, что он играл прекрасно!» И ещё что-то, чего Жуковский мне не сказал… Ах, брат! Для чего тебя тут не было! Ты был бы весел, я бы играл лучше, меня бы хвалили больше!.. Я был не слишком весел, притом же и болен».  

Своим трудом на сцене Кайсаров незаметно приобретал авторитет, с его мнением считались.

Любовь к театру и приобретенное опытом актерское зрение заставили Кайсарова по-другому смотреть на людей его окружающих. Он видел, как лукаво играют воображением милые лгунишки-офицеры, его полковые товарищи, рассказывая басни с ними некогда происшедших историй. Наблюдал, как убедительно, с видом доброжелателей и советчиков, лгут в глаза приказчики и купцы, набивающие цену на свои товары. Как неприкрыто лгут, играя вашим вниманием, книги, описывающие идиллии, которых не было и нет.

Всё это настоящий театр, думал он, все это надо изобразить. А однажды Андрей Сергеевич наблюдал на Красной площади окру-
женных толпою бродячих артистов со зверями. Одна обезьяна (он впервые видел живую обезьяну) поразила его воображение: какое уродство и страшная пародия на живое! – думал он. Но мимика привлекательна и удивительно точна. Обезьяна то скалила зубы, уперев при этом тонкие ручки в бока, – совсем как самодовольный купчина; то хмурилась и бралась за голову, подмаргивая из-под руки одним глазом, – как искусный во взятках и вымогательстве писарь; то представляла кокетку с зеркальцем. Народ хохотал и кричал:

– Артистка!

– Сущая артистка!

– Уморила!

Среди этого веселья и шумного многолюдья случилось вдруг у Кайсарова желчное настроение. Вот так и мы, подумал он, актеры, в глазах публики равняемся диковинным зверям, и они приходят глазеть на наши чувства и страдания. Острая жалость и теплая любовь к актерам вспыхнули в его душе с большой силой. Он, не раздумывая, пошел через Красную площадь к дому Сандуновых в Неглинный проезд. Повидаться с этими милыми и бесконечно дорогими ему тружениками было срочно необходимо.

В этот день до начала спектаклей они долго говорили о театре и актерах, об их превратных судьбах, как коллеги. А к вечеру разошлись каждый в свой театр.

С нашим рассеянным и увлеченным героем случались и жизненные курьезы, достойные пера комедийного драматурга. Вот один из них в изложении Кайсарова:

«Я и забыл тебе сказать, какой казус случился со мной в пансионе в театре. Надобно было мне играть в перстне, его у меня не случилось. Я попросил у твоей матушки, у нее такого не было. Иван Петрович велел мне просить у твоей тетушки, хотя это мне было и очень не но нутру; но перстень был необходимо нужен. Я интересовался к ней, перстень дали мне; но, видно, очень хорош стиль. Я не мог играть в нем, Я отдал его своему человеку спрятать, а сам взял у Кашина. Передеваясь после пиесы, совсем забыл я взять тетушкин перстень у человека, и он с ним ушел домой. Прихожу в залу, первая встреча – Иван Петрович спрашивает: «Отдал ли ты перстень? Ступай к Марье Семеновне. Я обомлел. Через пять минут приходит Александр с тем же, ещё через пять – опять Иван Петрович с тем же. Наконец, я решился к ней итти персонально. Тщетно уверял батюшка, Александр и я, что перстень цел; но она не хотела верить. Иван Петрович велел мне послать верхом человека. Она, выходя из залы, сказала мне: как хочешь, батюшка, я буду ждать у Катерины Семеновны (Тургеневой – А. Б.). Перстень привезли, и Жуковский был свидетель, как обрадовался я ему. Поскакал скорее к вам. – Я, право, думал, что в одних только комедиях бывают такие корыстолюбцы. Ты представить не можешь, как обрадовалась она, получа перстень в руки! Ей не верилось, что он у нее… Это фурия!»

В восемнадцатом театральном веке в России родились и сильные по тем временам театральные критики – Крылов и Плавильщиков. Последний, чувствуется, Кайсаровым особенно внимательно прочитан. Очевидно даже заметное влияние идей Плавильщикова на ход мыслей в некоторых произведениях Кайсарова.

Плавильщиков призывает прислушаться к живому народному слову, юмору, хотя понимает, что шутки людей из народа грубоваты и замысловатость проста. «Дело вкуса обработать и украсить сию природу», – пишет он. В этих словах, по сути, эстетическая программа будущих реалистов. Театральный критик с болью переживает «какое-то вредное влияние ненавидеть свое собственное». Он надеется, что настанет время, когда русские, особенно дворяне, «отдадут справедливость самому себе», «перестанут занимать чувства у других и предадутся собственному ощущению… Тогда возникнет торжество и совершенство истинного нашего вкуса».

Причину успеха художеств в России Плавильщиков видел в обилии «умов естественных», в том, что «русский ум всё удобен понимать», «проникать мыслями во внутренность дела, доходя до основания, ясно постигать умом его существо», имея в виду не что иное, как творческое усвоение достижений других народов. Так просто Плавильщиков объясняет тенденцию русских к заимство-
ваниям – она, как одна из самых острых проблем русского национального характера, обсуждалась в то время.

Русский национальный характер Плавильщиков исследовал разнообразно. Вот что, например, родилось из-под его пера из на-
блюдения за русским зрителем: «Мало трогают россиян многоглаголевые тонкости – россияне требуют не слов, но дела; они хотят, чтоб мало сказано было, но чтобы много замыкалось; любят замысловатое, но не терпят переслащенного; любят порядок, но не терпят широкого педантства; словом, россияне хотят совершенного, которое в подражании существовать не может».

Плавильщиков добавляет к уже названным чертам характера русского человека, подмеченные им самим: радушие, гостеприимство, хлебосольство, верность слову, боязнь стыда, благочестие, веротерпимость. Ценность человека он определяет его прочной связью с отечеством. «Напрасно мудрец проповедует, что он гражданин целого света – спорит он с масонами, склонными к мистическим обобщениям, – ни один мудрец не предпочитал своему отечеству земли чужой, где бы он ни жил». Эти слова потом откликнутся в самой лучшей из речей Кайсарова. У Кайсарова буквально такие слова: «Тщетно лживые мудрецы… старались осмеять любовь к отечеству… Не быв истинным сыном отечества, возможно быть добрым гражданином мира?»

И другая мысль просветителя Плавильщикова близка Кайсарову, как, впрочем, и некоторым современникам-просветителям, – нельзя поручать воспитание гражданина иностранцам. «Какое бедствие не знать отечественного языка!» – огорченно восклицал Плавильщиков. Он настаивал и на русском репертуаре в театрах, так как достичь правдивости искусство может лишь на основе народного творчества с учетом современных достижений русского общества и специфики национального характера.

Полемическая острота обсуждения вопросов, связанных с развитием национальной самобытности, вкуса, культуры в последние десятилетия XVIII века внесла свою долю в воспитание Кайсарова. В своих творческих способностях утвердиться помогла ему и актерская игра, разучивание и трактовка ролей в пьесах и, наконец, даже внимание к нему окружавших его зрителей и почитателей.


 

 

 

 

Глава четвертая

 

Парнасские встречи и судьбы друзей

 

Н

ельзя говорить о друзьях Кайсарова, ограничив их характеристику лишь 1799-1802 годами, годами наиболее тесной дружбы, ибо тогда мы не получим истинного представления о них. Многие перипетии судеб друзей своей молодости Кайсарову никогда не суждено было узнать, но мы должны поинтересоваться ими, так как черты, определившие будущее окружения Андрея Сергеевича, проявились как-то и в годы наиболее тесного их знакомства.

Самый старший в дружеском кругу – Алексей Федорович Мерзляков (1778-1830).

Когда Кайсаров знал его, это был приземистый, широкоплечий, со свежим, открытым, по-мужицки простоватым лицом, приглаженными волосами доброю улыбкой человек, обладавший пермским выговором на «о». Он был поэт с горячей душой и нежным сердцем, критик с неизменным чутьем справедливости, активный просветитель-труженик, чернорабочий на ниве просвещения.

Мерзляков тоже попал в Москву пятнадцатилетним мальчиком (в 1793 году). Причем в судьбе сына никому не известного провинциального купца приняла прямое участие императрица Екатерина II. Будучи учеником Пермского народного училища (в котором он учился благодаря В. И. Панаеву, другу И. П. Тургенева), Мерзляков написал оду «На заключение мира со шведами». Через Панаева и губернатора понравившуюся всем в Перми оду представили Екатерине и напечатали по ее распоряжению. Немногим провинциалам так счастливо улыбается фортуна, но Мерзляков достоин внимания, обращенного на него в отрочестве. Тогда же высочайшим указом императрицы предписывалось отправить мальчика-поэта по окончании народного училища в Петербург или Москву для продолжения образования. Так он оказался в гимназии при Московском университете. Затем, здесь же, его ожидал философский факультет и профессорство – до конца дней.

В последние годы жизни Алексея Федоровича его лекции слушал Михаил Юрьевич Лермонтов, для которого Мерзляков стал одним из первых учителей словесности, а также М. П. Погодин, Н. И. Надеждин,

И. И. Лажечников, С. П. Шевырев и другие.

Мерзляков нес в себе литературные понятия целой эпохи. Он призывал литераторов, работавших в разных жанрах, заняться теорией изящных наук. Теория, считал он, покажет масштаб всего изящного и будет «служить ариадниной нитью в лабиринте юродствующего воображения», воображения, которое Алексей Федорович не отрицал, а только пытался обуздать добрым разумом. «Искусство вообще есть следствие правил», – говорил он.

Как же разрешить эти противоречия, где «правила» признавались столь же нужными, как и свобода творчества, воображение? Дело в том, что в понимании Алексея Федоровича «правила» – не свод догм, а разумное обобщение опыта и изъятие из него ценных зерен. Он говорил о «правилах»: «Мы сотворим их сами». Правила эти подвижны, изменчивы, не являются неким абсолютом.

Серьезно подходил Мерзляков к пониманию поэта и поэзии. Поэт, в его представлении, не дилетант-мечтатель, «праздный ленивец», слуга минутных чувств и прихотей воображения. Поэт – всесторонне образованный человек, ученый, теоретик, труженик в литературе. Алексей Федорович призывал «опровергнуть нелепое мнение, что стихотворцу не нужно учение, и что талант всё заменяет». Литературное творчество, праздность, и барство в глазах Мерзлякова, не совместимы.

Он гневно выступал против дилетантства, поверхностности, невежества: «И что может быть другое тогда, когда основательная теория изящных наук неизвестна, когда мы незнакомы с главными образцами, когда не подозреваем даже, что начала литературы составляют науку обширную и глубокую, требующую трудов и тщания, когда Аристотеля, перекрестив в Ариоста, почитаем французом! Самый высший класс народа смотрит на ученых с милостивою гордостию. Он ставит учение ниже своего сана. Богатая праздность и невежественная гордость чувствуют нужду в занятии, любят забавы словесности, но для чего? Для рассеяния и по странному честолюбию хотят казаться в них сведущими… Песенки, мадригалы, историйки, романы привязывают к себе всех как важное, но никто не думает, чтоб можно было в другом роде написать что-нибудь хорошее. Переводчики бросаются в романы, авторы в сочинения путешествий, книгопродавцы не хотят в руки взять книги, имеющей важное заглавие».  

Вызывает уважение это радение о критике и философии, совершенно не пробуждавших тогда интереса публики. «Мы не можем представить почти никаких подлинных и даже переводных сочинений, принадлежащих к высшим философским наукам», – справедливо писал Алексей Федорович. Он слишком хорошо понимал, что без мысли общество похоже на ребенка, играющего красивыми безделушками развлекательной литературы; протестовал он также против литературных условностей, скрывающих правду образа, делающих героев бутафорскими. Достоинства художественного произведения во многом определяются искренностью: «Где истина, там и красноречие».

В связи с оценкой Сумарокова, Мерзляков выступал с резкой отповедью «умственного рабства» русских писателей перед французскими. Он предъявлял к литературе требование национальной самобытности. Алексей Федорович понимал, что необходимо тщательное изучение народного творчества, остававшегося тогда все ещё белым пятном русской культуры; при этом предостерегал своих слушателей, читателей, учеников, что нельзя допустить приспособления народной поэзии и музыки к дворянским эстетическим вкусам, что привело бы народное творчество к выхолащиванию, искажению.

Современники любили и высоко ценили песни и романсы Мерзлякова, вполне сознательно ориентированные на русские народные. Не нужно забывать о том, что тогда обращение к народной культуре и было новаторством. Такие песни, как общеизвестная «Среди долины ровныя…», сделали Мерзлякова предтечей Кольцова и Некрасова. По словам Белинского, Мерзляков «перенес в свои русские песни русскую грусть-тоску, русское горевание, от которого щемит сердце и захватывает дух». Песню на стихи Мерзлякова «Я не думала ни о чем в свете тужить…» пела любимая тогда всеми Сандунова.

Алексей Федорович советовал своим студентам «прислушиваться к народным песням и записывать их: в них вы услышите много народного горя». И с кафедры о русской песне Мерзляков говорил как поэт: «О! каких сокровищ мы себя лишаем! Собирая древности чуждые, не хотим заняться теми памятниками, которые оставили знаменитые предки наши! В русских песнях мы бы увидели русские нравы и чувства, русскую правду, русскую доблесть! В них полюбили себя снова и не постыдились так называемого первобытного своего варварства. Но песни наши время от времени теряются, смешиваются, искажаются и, наконец, совсем уступят блестящим безделкам иноземных трубадуров. Неужели не увидим ничего более, подобного несравненной песне Игорю!»

Александр Тургенев, имея в виду прочувствованные, глубоко патриотичные зажигательные речи друга, писал в 1804 году отцу: «Это же одним только Мерзляковым можно в такие лета иметь у себя полную аудиторию».

Многообразная профессиональная деятельность Мерзлякова всегда оценивалась положительно, но не всегда все же справедливо. Его постигла участь всех деятелей переходного периода, или периода отпочкования, зарождения какого-либо явления (в данном случае русской критики): он не был правильно понят иными современниками. Его судили не по критическим и теоретическим сочинениям, а по стихам и переводам, относя то к классицистам, то к архаистам, в то время, как он – мыслитель в литературе – ушел уже далеко и был всеми корнями в будущем, которым для литературы той поры оказывался реализм. И для которого не все современники созрели.

Как активный деятель эпохи просвещения, он делал все для того, чтобы русская словесность стала предметом научного изучения, кроме того, он был страстным пропагандистом русской литературы, его подвижнический труд выходил далеко за границы университетской деятельности.

Н. Мордовченко, современный биограф, пишет: «Мерзляков явился первым профессором Московского университета, благодаря которому русская литература получила самостоятельное место в ряду других дисциплин филологического факультета. Мерзляков первый отделил изучение русских писателей от древнеклассических, тогда как до него отечественная литература вообще не составляла особого предмета в системе университетского преподавания».

Взгляды Мерзлякова были связаны, с одной стороны, с клас-
сицизмом восемнадцатого века, а с другой – с демократическими тенденциями просветителей, хотя ни тем ни другим направлением не ограничивались, ибо он постоянно анализировал и размышлял над теми новыми явлениями, которые преподносила жизнь.

Многое в его характере раскрывает позднейшая позиция по отношению к другу юности Василию Андреевичу Жуковскому. Нельзя cказать, чтоб Мерзляков не понял Жуковского или не хотел принять то новое, что нес романтизм, который представлял Жуковский, хотя так иногда кажется исследователям, называвшим Мерзлякова «застывшим классицистом» и проч. Все гораздо сложнее. Мерзляков не был столь неблагороден, чтоб переходить на критическое преследование одной личности, тем более личности друга, где речь идет ещё и о большом таланте. Тогда люди вообще были намного благороднее, сам уровень благородства был выше, это и Мерзлякова, и всех касалось. Уважалось именно мнение, мнение свое, особенное. Никакого давления, кроме своих убеждений, русская классическая литература девятнадцатого века не знала. Мерзляков отстаивал эти убеждения и, подспудно, свой авторитет в обществе, он ни при каких обстоятельствах не решался приневоливать свою прямоту.

Известен случай, характерный для Мерзлякова, хотя Кайсаров уже не мог о нем знать, произошедший 22 февраля 1818 года в заседании Общества любителей российской словесности, о котором вспоминает племянник поэта И. И. Дмитриева, М. А. Дмитриев: «На заседании общества собралась тогда высшая и лучшая публика Москвы: и первые духовные лица, и вельможи, и дамы высшего круга. Каково же было удивление всех, когда Мерзляков, по дошедшей до него очереди, вдруг начал читать… против гекзаметра и баллад Жуковского, который и сам сидел за столом тут же, со своими членами!

И не колеблясь нимало, Мерзляков прочитал хладнокровно статью, в которой явно указано было на Адельстана Жуковского, на две огромные руки, появившиеся из бездны, на его Красный карбункул и Овсяный кисель, как на злоупотребление поэзии и гекзаметра. Жуковский должен был вытерпеть чтение до конца; председатель был, как на иглах: остановить чтение было невозможно; сюрприз и для членов и для публики очень неприятный!»

Дальше Дмитриев, не понявший, почему Мерзляков опалился на любимого многими, уважаемого поэта, говорит о боязни (Мерзлякова) нововведений и старой привычке к классицизму. В такой же мере самого автора этих мемуаров можно обвинить в приверженности к авторитетам! Кроме того, что Жуковский-корифей для нового послевоенного поколения критикуется (даже показалось, чуть ли не низвергается), автор этих наблюдений не увидал ничего. Жуковский, скорее всего, понял больше, ибо его формировал тот же дружеский круг, включавший и Кайсарова и братьев Тургеневых, где не было привычки захваливать авторитеты, где царил дух критического отношения ко всем явлениям литературы, дух правды. Мерзляков остался верен этому духу. И поэтому был непримирим к недостаткам друга, а не к Жуковскому вообще, не к романтизму вообще.

Ведь именно Мерзляков чувством критика и кистью художни-
ка в своем «Кратком начертании теории изящной словесности» (М., 1822) дал определение наиболее популярным романтическим жанрам своего времени. «Источники, – писал Мерзляков, – из которых почерпаются материалы для сего рода стихотворений, суть: баснословная и истинная история, рыцарские времена, обыкновенные случаи, встречающиеся беспрестанно в сей жизни или взятые из пиитического мира. Повествование сие бывает занимательно своими чудесностями, сказаниями, удивительными привидениями, новостию и всем, что ужасно, особливо странно или смешно и притом соответствует сколько-нибудь духу народа и времени. Вообще чудесное здесь непосредственно поддерживается господствующими в народе предрассудками: здравый и просвещеный смысл разрушает все очарование». Романс и балладу Мерзляков характеризовал как «романтическо-лирические стихотворения в простонародном тоне».

Понимание романтизма весьма глубокое. Чувствуется, что Мерзляков знал предмет. Именно поэтому он, как убежденный критик, публично указывал на чрезмерно уродливые места в фантазиях Жуковского, на злоупотребления поэта классическим (кстати о классицизме!) гекзаметром. Он говорил, что там, где автор просто затуманивает сочинения без цели и меры, там он неизбежно теряет читателя, ищущего простоты и мудрости художественной мысли и ясности формы.

Для представления о мерзляковской справедливости приведем случай с Батюшковым. В 1809 году он сатирически изобразил Мерзлякова («маленькая тень», «Верзляков») в стихотворении, быстро распространявшемся в списках, «Видение на берегах Леты». До этого Батюшков знал Мерзлякова лишь по стихам и переводам. В 1810 году, когда он лично познакомился с Мерзляковым, милым и добродушным человеком, который «принял» Батюшкова без всякого недоброжелательства, Батюшков писал другу: «Мерзляков – и это тебя приведет в удивление – обошелся как человек истинно с дарованием, который имеет довольно благородного самонадеяния, чтоб забыть личность в человеке. Я с ним имею тесные связи по разным домам и по собранию любителей словесности, составленному из нескольких человек, где мы время проводим весело, с пользою и чашею в руках. Он меня видит – и ни слова, видит и приглашает на обед. Тон его нимало не переменился… Я молчал, молчал – и молчу до сих пор, но если прийдет случай, сам ему откроюсь в моей вине».

К Мерзлякову как-то никто не хотел присмотреться внимательнее. Арзамасцы почему-то относили его к шишковистам (споры шишковистов и карамзинистов происходили уже тогда, когда Кайсаров не мог в них участвовать). Кстати, и самих шишковистов в карамзинистов, то есть враждовавших (или хотя бы просто полемизировавших) эпигонов, часто отождествляли с Шишковым и Карамзиным, никогда не враждовавшими. Ведь именно Шишков предложил принять Карамзина в Российскую академию и именно Шишков ходатайствовал о награде Карамзину за исторические труды, которых он был горячий поклонник. Шишков и Карамзин, словно две стороны одной медали, составляли скорее целое, чем рознь, как иногда представляли в советских учебниках.

Мерзлякова (как классициста!) раньше времени «сдавали в архив» литературы, в ее пассив, хотя мало кто, как Мерзляков, был наиболее действенным и деятельным критическим реалистом, видевшим все явления, все охарактеризовавшим, на всём, как личную печать, поставившим свое мнение, главная отличительная черта которого – служение справедливости, русскости, народности, патриотизму. Его обвиняли в архаичности, в то время, как он – один из немногих ратовал в начале века за русские критику и литературоведение, как науку. Это было тогда ещё мало кому понятно. Он желал развить как можно скорее русские язык и мысль.

К классическим писателям прошлого века Алексей Федорович подходил со смелостью, не свойственной ни Шишкову, ни поклон-
никам Жуковского. Курс его лекций отличался критическим характером, острым анализом и смелыми выводами, хотя сама речь была слишком державна, возвышенна для будничных лекций, порой далека от разговорной, что и давало повод для параллелей с классицистами, писавшими «высоким стилем». Трагедия непонимания Мерзлякова, во многом, кроется в том, что справедливая мысль его одевалась в архаическую эстетику, высказывалась посредством ломоносовской ещё лексики и отчасти даже терминологии (например, слово «правила» для каждого жанра пора было заменить «особенностями», или, может быть, «свойствами» жанров и т. д.). Слабо развивавшаяся эстетика критических сочинений Мерзлякова (хотя времена-то менялись!) – вот главный недостаток, а может быть просто особенность этого критика.

Размышление его о «правилах» – пример такого несоответст-
вия мысли и эстетики. Алексей Федорович утверждал, что словесность «заключает сочинения разных родов, составленных по свойственным каждому из них правилам, относительно к предметам, характерам, намерениям автора, месту, времени, читателям». «Разные роды», правила, но «особенные» для каждого жанра, требование народности – разве это лишь классицизм?

Свои понятия о критике он высказывал смело: «Почитают тень великого мужа оскорбленною, если кто обратит на его творения испытательные взоры!». Здесь предугадан случай с поклонниками Жуковского. Для Мерзлякова было равно критиковать Хераскова ли, Сумарокова, Жуковского. Главное – правда, просветление истины. Он называл критику «матерью и стражем вкуса». В то время (отчасти это представление осталось и доныне) слово «критика» было страшным: брань, насмешка, фельетон, сатира – вот с чем отождествлялось слово это «в виде страшном, в виде открытой брани». По мнению Мерзлякова (он высказал его, анализируя творчество Сумарокова), драматический талант писателя может не развиваться и зачахнет, если в то же время не будет критика и критики, которые бы способствовали росту писателя (а не занимались бы бранью, как думали иные).

В личной жизни Алексея Федоровича не было необычайных и бурных событий. Он прожил всю жизнь в Москве, ходил по одним и тем же улицам, сидел с друзьями и знакомыми в последние годы жизни все в той же кофейне, где сиживал с братьями Тургеневыми, Кайсаровым и Воейковым ещё во дни своей молодости, ходил в те же театры, гулял на тех же Воробьевых горах, а чаще трудился над книгами и рукописями литераторов (ведь он, подобно Новикову, многие годы возглавлял Московскую университетскую типогра-
фию вместе с Дубровиным), читал лекции (кстати, Мерзляков – один из первых литераторов-просветителей читал и регулярные публичные лекции в различных домах для нескольких десятков слушателей, как, например, в доме князя Голицына в Москве и других, куда могли ходить не только студенты университета, но и военные, духовенство, дворяне, занимавшиеся активным самообразованием). Мерзляков и Кайсаров любили и понимали друг друга. Меж ними не существовало конфликтов.

Андрей Тургенев относился к нему так же, как и Кайсаров. В дневнике 17 ноября 1799 года он записал: «Вечер провел приятно. У меня был Андрей Сергеевич и Мерзляков; я не чувствовал, как время прошло и наступил девятый час».

Александр Тургенев, который больше уважал Мерзлякова, чем любил, писал: «На Мерзлякова грудь я надеюсь, как на вечную гранитную скалу». Энергичный прямодушный Мерзляков, как и Кайсаров, в нашем представлении навсегда связан с кругом братьев Тургеневых.

Братьев Тургеневых, как мы уже говорили, было четверо: Андрей (1781-1803), Александр (1784-1845), Николай (1789-1871) и Сергей (1791-1827). Они расширили для Кайсарова круг друзей до размеров всей России.

С Александром Тургеневым дружили в разные годы, кроме друзей Кайсарова – Жуковского, Мерзлякова, Воейкова, Константина Булгакова, Михайловского-Данилевского, – Пушкины, Василий Львович и Александр Сергеевич, Николай Гнедич, Константин Батюшков (кстати, с любимым другом Батюшкова Петиным учился в пансионе Александр Иванович Тургенев и Жуковский, знал его и Кайсаров), Александр Грибоедов, Петр Вяземский, с Вяземским, в свою очередь, дружили Денис Давыдов, Иван Крылов, список этот можно ещё долго продолжать.

С Николаем Тургеневым, известным декабристом-теоретиком, юристом и автором экономических трудов, которому Пушкин посвятил строки «Евгения Онегина»:

 

Одну Россию в мире видя,

Преследуя свой идеал,

Хромой Тургенев им внимал –

И, плети рабства ненавидя,

Предвидел в сей толпе дворян

Освободителей крестьян;

 

и с которым едва не стрелялся не дуэли, – дружило большинство декабристов.

Что касется Пушкина и Николая Тургенева, то известно, что последний оказал кратковременное влияние на молодого поэта. В квартире Николая Тургенева Пушкин написал оду «Вольность». Но сами отношения «легкомысленного», без всякого практическо-
го интереса оставившего вопрос освобождения крестьян, Пушкина и – глубокомысленного Николая Тургенева приняли трагический характер, и несостоявшаяся дуэль не стала актом примирения.

Известно письмо Николая Тургенева из Парижа от 20 августа 1832 года, написанное в ответ на отрывок из «Евгения Онегина», который приведен.

«Сообщаемые Вами стихи о мне Пушкина заставили меня пожать плечами. Судьи, меня и других осудившие, делали свое дело: дело варваров, лишенных всякого света гражданственности, цивилизации. Это в натуре вещей. Но вот являются другие судьи. Можно иметь талант для поэзии, много ума, воображения, и при всем том быть варваром. А Пушкин и все русские, конечно, варвары…

Покуда Дикий в лесах, дотоле он не в состоянии и особенно не в праве судить о людях, коим обстоятельства позволили узнать то, чего в лесах знать невозможно… Для меня всего приятнее было бы то, если б бывшие мои соотечественники вовсе о мне не судили… Если те, кои были несчастливее меня и погибли, не имели лучших прав на цивилизацию, нежели Пушкин, то они приобрели иные

права пожертвованиями, страданиями, кои и их ставят выше суждений их соотечественников».

Конечно, это письмо злое и несправедливое, особенно, где касается русских и Пушкина. Его диктовала желчь, неизбывная ностальгия, безысходность положения изгнанника. То обстоятельство, что царю, обществу и Пушкину (праздному человеку без определенных обязательств, в глазах Н. Тургенева) это письмо станет известно, подогревало густую желчь больного человека, отверженного политика. Все это нужно понять!

Пушкин же высказал свое благородство по отношению к Николаю Тургеневу именно в самый тяжелый для него период, не помня о разногласиях, а единственно желая спасти. На вопрос Николая I о Тургеневе (такие вопросы задавались относитель-
но многих декабристов) Пушкин ответил: «Мы видим, что Н. Тургенев, воспитывавшийся в Гёттингенском университете, несмотря на свой политический фанатизм, отличался посреди буйных своих сообщников нравственностью и умеренностью, следствием просвещения истинного и положительных познаний». Кто знает, может быть вес слов Пушкина перетянул чашу правосудия и дал повод позже снять с Николая Тургенева смертный приговор.

Но это все необходимые отступления, описывающие то, что было позже. Тогда же, в 1799-1802 годах, все друзья и окружение, включая братьев и отца, Ивана Петровича Тургенева, возлагавшего на сына большие надежды, тянулись к богато одаренной личности Андрея Тургенева, а Николай Тургенев был ещё ребенком.

Андрей Тургенев, худой и крепкий, коротко остриженный, носил рыжеватые бачки на широких скулах. Большие глаза его с бархатным густым взглядом казались глубокими колодцами, полными юношеской мудрости. Круглый волевой подбородок и чуть вздернутый нос выдавали человека решительного характера. С поэтическим талантом, со способностями к языкам, юным темпераментом и, одновременно, холодным, острым умом, он хотел быть известным в литературном мире и не только мечтал, но и трудился, много читая, переводя и сочиняя при этом. Он находил время писать дневник, где очертил интересы и жизнь просвещенных кругов того времени, своих друзей.

Будучи вполне самостоятельным в своих суждениях по развитию и по природному вкусу стоявший выше ровесников, он руководил друзьями, которые, в первую очередь, к нему обращались за советом и помощью. Всем он говорил, что читать; давал, что переводить… Андрей Кайсаров, фамильярничая и шутя, писал: «Искал, искал я причину тебя упрекнуть, и, слава Богу, нашел. Помнишь ли ты, пребессовестной, что уже месяца четыре тому назад обещал мне выбрать или выпросить для перевода какую-нибудь книжку. Помнишь ли? И ты ещё не краснеешь?».

Имевший независимые суждения, Андрей Тургенев смело вступал в споры со старшими, находя такие выражения своих мыс-
лей, которые не воспринимались в дискуссиях как оскорбительные или обидные. Он был юным и ищущим, мятущимся и полным надежд, при этом умел хладнокровно прятать свои порывы, избегая всяких крайностей. Иногда Андрей Иванович мог показаться сухим, скупым на изъявления чувств и не скорым на отклик. Это потому, с одной стороны, что кипучая натура его не оставляла места для чувствительности (над чрезмерной чувствительностью, не сдерживаемой «на людях», он часто смеялся); а с другой, – потому что перенял от отца аскетический образ жизни и умение стоически переносить неудачи, или какие-либо сложности жизни, не перекладывая их на сочувственные плечи друзей и близких. Все его страсти, в большей степени, были сосредоточены у него в голове.

Андрей Кайсаров, как всегда с большой горячностью говоря, а иное преувеличивая, писал своему тезке: «…Так люблю тебя, что всякую минуту дрожу, чтоб кто-нибудь не занял в твоем сердце моего места! Это очень легко. Ведь ты можешь найти миллионы заслуживающих твоей любви; но нигде и никогда не найдешь ты, кто б любил тебя так, как я. Вчера перечитывал я твои письма».

Андрей Иванович платил Кайсарову тем же. 5 января 1800 го-
да Кайсаров был в своей деревне. Андрей Тургенев писал ему, рассказывая о том, что ходил здесь без него в «маленькое общество», где говорят «многое о многом»: «Я пришел и увидел тут Карамзина,.. двух Пушкиных, и мы просидели целый вечер очень весело. Измайлов читал свое «Путешествие в Киев». И далее: «Вчера я был тронут в одном месте Измайлова писем. Он описывает – и очень живо – потерю своего друга, пишет, как он ходил один по весенним лугам, которые прежде радовали их вместе с его другом, и проч. Я посмотрел на Карамзина, вспомнил Агатона, и вообразил тебя, и – почти заплакал».

В одном из писем к другу Андрей Сергеевич признавался: «Я час от часу нахожу в себе с тобою сходство». Друзья, словно предчувствуя, что оба погибнут рано, сильно, почти суеверно дорожили друг другом.

В те годы (1799-1802) рядом с триумвиратом друзей – Жу-
ковский, Андрей Тургенев, Мерзляков – Кайсаров был как бы учеником. Дело здесь не в возрасте, конечно, а в духовной зрелости. Разносторонне подготовленные и занимавшиеся литературой профессионально, они были на голову выше провинциального Кайсарова, отдававшего до этого и уже в годы знакомства львиную долю
своего времени военной однообразной службе. Андрей Тургенев однажды, возможно в шутку, назвал Кайсарова «дополнительным количеством» в их дружеском кругу.

Кайсаров выразил обиду: «Ты думаешь, что обидел меня, сказав, что я дополнительное количество в вашем собрании. Конечно, мне неприятно было это; но ты сам знаешь, что я к вам не напрашивался, чувствуя, что в словесности с вами не равен. Я ещё заранее все это предвидел и был уверен, что если не ты, то, конечно, другой бы кто-нибудь скоро мне об этом напомнил».

Тургенев бросил другу справедливый, но не злостный упрек. Он любил Кайсарова, в котором за муками косноязычия, за грубоватостью и простодушием зрела личность крупного масштаба, этот процесс развивался динамично и сложно. Не случайно Андрей Сергеевич поражал друзей перепадами душевных состояний: то приступами безудержной веселости, то вдруг наступавшей тяжелой меланхолией. Хотя среди них он больше, конечно, слыл за веселого человека и юмориста. В переписке с Александром Тургеневым, имея в виду адресованную себе надпись на портрете Александра со словами «меланхолик», Андрей Сергеевич возражал: «Я совсем не меланхолик; наше маленькое общество только тогда и смеется, как я дурачусь».

Кайсаров прощал своему другу любую критику в свой адрес и… обижался порой, но обижался ненадолго. Он просил Андрея Ивановича высказывать ему все, но не «при гласе трубнем», то есть не при множестве народа, а в личной дружеской беседе.

Держа в уме свои отношения с Андреем Тургеневым, Кайсаров говорил ему: «Мне кажется, что в многих случаях холодность так же вредна, как излишний огонь. Но ты сам все знаешь».

Таким образом, есть намек (всего лишь намек!), что соотношение характеров двух Андреев было такое; «холодность» и «из-
лишний огонь»; отношение резкого, охлажденного ума (Тургенев) и горячего сердца (Кайсаров), почти как у Пушкина: «лед и пламень». Впрочем, эта полярность была лишь в глубине их натур. В жизни, верхнем слое, они сходились гораздо ближе, в их дружбе растворились понимание и теплота. Ошеломивший Кайсарова своей личностью Андрей Тургенев навсегда, до конца дней, стал лучшим его другом, которому была отдана самая сильная, самая глубокая, самая горячая привязанность в жизни.

Примерно так было и со всеми друзьями Андрея Ивановича, которого они любили, может быть не меньше, чем Кайсаров.

Жуковский, выразил свою любовь к Андрею Тургеневу в стихах:

Не он ли нас приятной остротою

И ценностью сердечной привлекал?

Не он ли нас тесней соединял?

Сколь был он прост, нестрашен в разговоре!

Как для друзей всю душу обнажал!

Как взор его во глубь сердец вникал?

Высокий дух пылал в сем быстром взоре…

 

Во все времена среди молодежи явное подчеркнутое поклонение авторитетам подвергалось насмешкам. Однако, строгие молодые люди в душе были готовы к поклонению лидеру. Не богатство, не знатность, не чин, даже не великий ум подкупали молодежь. Нужен был лидер. Какой? – с характером и волей, с чутьем справедливости и широтой мышления, и главное – с безоговорочной современностью взглядов. Молодежь всегда тянется к новизне! Как это ни парадоксально, весьма свободные убеждения юных максималистов отлично могут ужиться с восторженным благоговением перед человеком, в котором видится настоящий вожак.

Преувеличенный энтузиазм свойствен молодому сердцу, но оно не способно вдохновиться просто идеей (говорят ещё «голой идеей»). Нужно, чтоб какая бы то ни было идея была воплощена в обаятельном лице, в энергичных жестах, в теплом бархатном взгляде, в насмешливой улыбке, остром слове человека, о ней поведавшего. Словом, ей должна сопутствовать вся магия, все очарование личности.

Независимость мнений очень ценится, но особенно хороша она, когда выражается не среди послушных и робких, а в присутствии всеобщего любимца и авторитетного вождя, тогда независимое мнение только и проходит закалку. Лидером для всех, его окружавших, стал Андрей Иванович Тургенев. Родители возлагали на него надежды, друзья видели в нем главную опору. Он был вожак! Позже, когда Андрея Ивановича не стало, все вдруг словно осиротели. Это чувство оказалось всепоглощающим и единодушным. И после уже такого единодушия не было ни в чем. Привычные связи нарушились, друзья разбрелись…

Если Андрей Тургенев был натурой цельной и волевой, то Александр, по словам его друга, Петра Андреевича Вяземского, не представлял цельности ни в характере, ни в уме. Натура эклектиче-
ская – «он был умственный космополит; ни в каком участке человеческих познаний не был он, что называется дома, ни в каком участке не был он и совершенно лишним».  

Друзья, иные из которых позволяли себе подтрунивать над многообразием его дел и забот, – все вполне искренне и с беско-
нечной благодарностью любили Александра Ивановича «за добродетели его и за милыя чудачества». Александр Тургенев без друзей не мыслим, а друзья и знакомые его – все выдающиеся люди того времени.

При жизни в Александре Тургеневе находили много недостатков и много достоинств. В архиве братьев Тургеневых есть шуточный его портрет:

 

По летам – муж, по опыту – старик,

Невинностью души – младенец;

И малодушен и велик,

И раб страстей и их владелец!

Он с волей твердой, – а других

Своей он воле покоряет –

Живет в мечтах, земное презирает,

Но ест и пьет за осьмерых.

Сегодня мы не можем назвать его ни «ленивцем», ни «празд-
ношатающимся», ибо дошедшие до нас обширные его писания, будь то письма, дневники, выписки – тысячи всевозможных бумаг – являются кладезем самых разнообразных сведений об эпохе и людях, об истории. Ведь Александр Иванович всю жизнь собирал документы из зарубежных источников, относящиеся к России, характеризующие ее во все эпохи разными народами. Такой редкий труд, казалось, никто не смог бы лучше выполнить, чем Александр Иванович Тургенев.

При всей внешней суетливости, заботе о пустяшных «делах, невидных для общества», он сделал немало для литературной России.

Во второй трети своей жизни (1804-1825) он активно участвовал в делах страны. Был в комиссии по составлению законов (1806). В 1807 году во время заграничного путешествия Александра I находился в свите царя (с того года он лично известен ему и его семье). Был также на должности директора департамента духовных дел (1810); на посту помощника статс-секретаря Государственного совета (1812); правителем дел в Женском патриотическом обществе (к которому относился с живейшим участием); состоял секретарем Российского библейского общества, где всячески тормозил распространение влияния католической церкви на территории Российского государства.

Немало усилий приложил Александр Тургенев для изгнания из России иезуитов. Этот орден скрытых мародеров, помимо того, что отвращал людей от идеи служения отечеству, при помощи краснобайства одаренных и искушенных в пустословии и религиозной софистике служителей заманивал в свои сети, опутывал лживым туманом самые богатые семьи России, заставляя их вкладывать средства на счет ордена, а также делать духовные завещания и вывозить капиталы, материальные, художественные ценности, библиотеки, коллекции, архивы и проч. за границу. Орден не останавливался и перед такими средствами, как подделка завещаний и других документов, шантаж, запугивание, провокация, убийство.

Тургенев имел влиятельных друзей, личное знакомство с царем давало ему возможность быть «ходатаем, заступником, попечителем». Литераторы, нуждавшиеся в поддержке и не умевшие себе проложить дорогу всегда могли опереться на щедрую руку Александра Ивановича Тургенева. Альтруистический талант – тоже талант и довольно редкий. Вяземский называл Тургенева «виртуозом и неутомимым тружеником в круге добра», «агентом по собственной воле». Он объединял разобщенные и разделенные необозримыми пространствами интеллигентные силы России.

Так связала его дружба с Пушкиным, для которого Александр Тургенев навсегда остался старшим наставником.

Все началось с того, что Василий Львович Пушкин, друг Тур-
генева, попросил отзывчивого Александра Ивановича устроить и отвезти племянника Александра в открывавшийся тогда Царскосельский лицей. Сделать это было нетрудно, так как первый директор лицея В. Ф. Малиновский, и в большей степени даже брат его – А. Ф. Малиновский, драматург и переводчик (в пьесе Коцебу его перевода «Бедность и благородство души» играл Кайсаров), – были друзьями семьи Тургеневых, друзьями Карамзина и многих из этого круга.

Александр Иванович исполнил поручение в конце октября 1811 года. Об этом мы знаем из письма самого Тургенева к Жуковскому, которое довольно известно. Тургенев познакомил Пушкина и всех лицеистов с Карамзиным и Жуковским. Вместе с Жуковским организовал «Арзамас».

Обращения Тургенева к Пушкину были покровительственными и назидательными. Пушкин всегда называл Тургенева на «вы» (не в стихах), а Тургенев Пушкина на «ты». Они переписывались. Ему же Александр Сергеевич посвятил и прислал стихотворение:

 

Один лишь ты находишь время

Смеяться лености моей…

Тургенев, верный покровитель

Попов, евреев и скопцов,

Но слишком счастливый гонитель

И езуитов, и глупцов,

И лености моей бесплодной,

Всегда беспечной и свободной,

Подруги благодатных снов!

К чему смеяться надо мною,

Когда я слабою рукою

По лире с трепетом вожу

И лишь изнеженные звуки

Любви, сей милой сердцу муки,

В струнах незвонких нахожу?

Душой предавшись наслажденью,

Я сладко-сладко задремал…

Один лишь ты с глубокой ленью

К трудам охоту сочетал;

Один лишь ты, любовник страстный

И соломирской и креста,

То ночью прыгаешь с прекрасной,

То проповедуешь Христа.

На свадьбах и в Библейской зале,

Среди веселий и забот,

Роняешь Лунину на бале,

Подъемлешь трепетных сирот;

Ленивец милый на Парнасе,

Забыв любви своей печаль,

С улыбкой дремлешь в «Арзамасе»

И спишь у графа де Лаваль.

Нося мучительное бремя

Пустых и тяжких должностей.

 

Тургенев снабдил это стихотворение своими замечаниями и отправил Жуковскому: «Посылаю послание ко мне Пушкина – Сверчка; которого я ежедневно браню за его леность и нерадение о собственном образовании. К этому присоединились и вкус к площадному волокитству и вольнодумство, также площадное, 18-го столетия. Где же пища для Поэта? Между тем он разоряется на мелкой монете. Пожури его».

До высылки на юг Пушкин посещал квартиру Александра Тургенева, с юга прислал ему несколько писем.

После 1825 года произошли резкие перемены в судьбах друзей. Тургенев был ошеломлен и выбит из колеи судом над декабристами, к которым был причастен его брат Николай. Спасло жизнь Николая лишь то, что он находился в 1825 году на лечении за границей. Следом за судом над Николаем, лишившись рассудка из-за слабого здоровья и пережитой трагедии константинопольской резни, свидетелем которой он оказался будучи секретарем дипломатической миссии в Турции, умер младший брат Сергей Тургенев, который был очень дружен с Кайсаровым (в последнее десятилетие и с Пушкиным).

После безуспешных хлопот за брата Александр Тургенев оставил официальную службу и выехал за границу, проводя всю оставшуюся жизнь в странствиях по Германии, Англии, Франции, Италии, Швейцарии, Голландии, Дании и Швеции. Лишь изредка он наведывался в Россию.

А Пушкин в это время был уже знаменитостью. Жил в Москве и Петербурге. Однако, в год смерти Пушкина Александр Иванович как раз посетил Россию: Симбирск, Москву, Петербург и находился у смертного одра поэта. Он же, по желанию императора, выраженному графом Бенкендорфом, отвез прах Пушкина к месту последнего успокоения во Псковскую губернию, в Святые горы.

Читатель вправе задать вопрос: был ли Кайсаров знаком с Пушкиным? Он вполне мог видеть Александра Сергеевича в доме Тургеневых, где, если находился в Москве или в Петербурге, бывал почти ежедневно; мог встретиться в театре, на прогулке, на детском празднике, в доме Василия Львовича Пушкина и т. д. Ведь в Москве (и Петербурге) в литературных кругах все знали друг друга. Но Кайсаров мог не придать значения встрече с ребенком или никому не известным тогда подростком, всего лишь племянником литератора. Ведь Кайсаров до поэтической славы Пушкина не дожил. Письменных упоминаний о такой встрече нет. Виделся ли Кайсаров с Пушкиным? – все же это весьма гадательно. Однако Пушкину имя Кайсарова не могло быть не известно в связи со славянскими и сербскими делами и единственной книгой Кайсарова, о которой мы ещё будем говорить и которые Пушкина интересовали тоже. Такие близкие Пушкину люди, как Куницын, Тургенев, Жуковский, Кайсарова знали и могли о нем рассказывать.

Сам Андрей Сергеевич очень любил Александра Тургенева и оставил об этом немало письменных высказываний.

Здесь же следует сказать подробнее ещё о двух друзьях Кайсарова и Тургеневых, ставших в жизни, по иронии судьбы, друзьями-врагами, – о Василии Андреевиче Жуковском (1783–1852) и Александре Федоровиче Воейкове (1779–1839). Хотя наши современники одного знают (мы здесь поэтому не станем анализировать творчество Жуковского), а имя другого мало о чем говорит, – для Кайсарова они оба были одинаково дороги и по-разному любимы.

К Василию Андреевичу Кайсаров присматривался с интересом и желанием полюбить его. «С Жуковским разговариваем мы все почти о тебе… Мне хотелось с ним гораздо покороче познако-
миться потому только, что ты его любишь…», – писал он Андрею Ивановичу. И в другом письме: «Он имеет особенное что-то, что заставляет, при первом на него взгляде, полюбить его». Что, однако, не мешало относиться к поэту порой и критически. Чаще – когда Кайсаров судил о литературных трудах, реже – когда говорил о личных качествах. Жуковский удивительно не соответствовал сам себе в своих сочинениях (романтических). Там случалось и туманное безвременье эпох и мрачные пейзажи, сюжеты, много слез и кладбищенского уныния. В жизни это был, бесспорно, чуть ли не самый мягкий, добрый, милый и веселый человек в том дружеском окружении, в котором жил.

Отношение Кайсарова к Жуковскому – это отношение понимающей все, но более простой, ясной натуры к натуре более сложной, утонченной, но такой же чистой. Кайсаров, как человек искренний, не скрывал творческих расхождений со своим, бесспорно, очень любимым другом, а порой подчеркивал их с эпиграммической остротой. Он пишет Андрею: «Жуковский мне прислал книгу, но и так ответил, что мне даже легкое мудреным кажется».

Кайсаров порой считал: Жуковский «слишком церемонен». Ведь сам Андрей Сергеевич педантизмом отнюдь не отличался. Внимание к иным мелочам ему и не было понятно. Но это не конфликты, лишь особенности друзей: ведь ни Жуковский не мог стать проще, ни Кайсаров – сложнее.

И для Жуковского Кайсаров не бесспорен. Он чувствовал, что в нем нет тех знаний, какими обладал сам Жуковский; нет той культуры; а также кротости; что он вспыльчив, порой неловок, но – оба они искренни и чисты в своих помыслах.  

Словом, все это не мешало друзьям любить друг друга и ува-
жать; встречаться, спорить, обмениваться мнениями, взаимовлияя друг на друга. Их объединяло и притягивало то, что оба они обладали натурами цельными и были – каждый по-своему – талантливы.

Более направлены к полярным наклонности Воейкова и Жуковского. Жуковский – мягкий, нерешительный, щепетильный, бесконечно трудолюбивый и во многом неброско педантичный. Воейков – неуклюжий, грубовато-демократичный, напористый, максималистски настроенный, в разные годы бросался в крайности от демократических убеждений к ревностному служению русской монархии и ее консервативным устоям. Он был участником «Арзамаса»; его вечера посещали Гнедич, Языков, Баратынский, Батюшков, Вяземский.  

Воейков обладал характером противоречивым. Например, Александр Федорович мог высказать злые мысли в отношении не только своих врагов, но и друзей, безмерно огорчая их, идя на ссору. И затем – с таким же жаром! – мог искать примирения. Противоречивому нраву Воейкова не всегда удавалось устранить себя от дел, не одобряемых совестью, и это отвращало от Александра Федоровича симпатии современников.

В словаре Геннади о Воейкове сказано: «Средней руки стихотворец… Как журналист Воейков при неуживчивом, завистливом характере, отличаясь желчною и придирчивою критикою, грубою бранью и неугомонною полемикою, возбудил против себя большую часть литераторов».

Воейков был некрасив. На широком мясистом лице его маленькие калмыцкие глаза сверкали углями. Человек он был открытый, манеры имел размашистые, любил выпить, отчего делался говорлив и задорен: ругал тиранов, спорил о политике, высмеивал литераторов, был шумен, пел, играл на гитаре. Иван Сергеевич Тургенев, видевший Воейкова в последние годы его жизни, дает нелестный его портрет: «Воейков, хромоногое и как бы искалеченное полуразрушенное существо, с повадкой старинного подъячего, желтым, припухшим лицом и недобрым взглядом черных крошечных глаз».

При этом все же сатирическая меткость характеристик литера-
торов и политических деятелей снискала Воейкову известность среди современников. Хотя две наиболее значительные его сатиры «Дом сумасшедших» и «Парнасский адрес-календарь» при жизни не издавались и ходили в списках, утоляя потребность злорадных умов в дурных эмоциях.

Воейков далеко не был во всем благородным человеком. Поэт, переводчик, острый полемист, впоследствии журналист и издатель; соиздатель (вместе с Н. Гречем) «Сына отечества» – одного из самых популярных журналов XIX века, просуществовавшего тридцать семь лет, что для тогдашних журналов было редкостью; организатор и редактор «Русского инвалида» и литературного приложения к «Русскому инвалиду»; издатель журнала «Славянин» (1827-1831), в котором печатался и Пушкин, – он был литератором среднего дарования, небрежным редактором, работавшим неровно. И хотя Воейков по натуре просветитель и занимался просветительством активно и смело, однако, и коммерческие цели ему были не чужды. Бессребреником Воейкова явно не назовешь.

Как считают исследователи творчества Жуковского, корыстные цели преследовал Воейков и тогда, когда осуществил коварный, по сути план: предал доверившегося ему друга, разбил чужое счастье.

Речь идет о любви Воейкова и Жуковского к сестрам Протасовым. Читателям, даже знакомым с биографией Жуковского по исчерпывающе подробному варианту В. В. Афанасьева (М., 1986), следует здесь напомнить вкратце эту историю. Хотя она по своей протяженности уходит далеко за границы жизни Кайсарова и его как бы не касается, но все же очень глубоко раскрывает суть характеров, позиций и жизненных катастроф его близких друзей.

В конце 1802 года Жуковский, вынужденный подать в отставку, уехал в село Мишенское, где жила его сводная сестра Екатерина Афанасьевна Протасова (она была родней Карамзину, так как тот был женат первым браком на младшей сестре ее покойного мужа).

Две дочери Екатерины Афанасьевны, Маша и Саша, быстро привязались к Жуковскому. Он стал их учителем и другом. Излишне говорить, что Маша и Саша были влюблены в него. Большеглазая, грациозная, как лань, открытая душой и добрая Маша казалась ему особенно беззащитной. Она принимала каждое слово за святую истину и верила чувству, как провидению. Жуковский стал замечать, что думает о ней чаще.

Екатерина Афанасьевна Протасова, когда он открылся ей в своем чувстве к Маше (которое и невозможно скрыть от материнских ревнивых глаз), отнеслась к Жуковскому более чем сурово и бесповоротно осудила его:

 

– Маша ещё ребенок, – сказала она (хотя Василий Андреевич намекал на женитьбу лишь в неопределенном будущем). – Маша племянница Вам, а Вы ей дядя, – напомнила она давно известное.

Екатерина Афанасьевна не желала слушать возражения о том, что он лишь сводный брат ее, и что подобные браки не редкость (приводились примеры).

– Вы обманули доверие и тайно взлелеяли чувства, какие не подобает иметь мужчине ваших лет к ребенку, – гневно упрекала его Екатерина Афанасьевна.

Жуковский впал в отчаяние. Он понимал, что кроткая его избранница не поступит против воли матери и сестры. Маша чувствовала напряженность отношения семьи к Жуковскому и… с ещё большей нежностью тянулась к нему.

Василий Андреевич, зная твердость характера Екатерины Афанасьевны, уезжает, приступая к внутренней «борьбе с любовью». Но не прекращается письменное сообщение. Десятки искренних писем идут в Мишенское, а оттуда – в Москву.

«Борьба с любовью», однако, внезапно рухнула, как только Жуковский через несколько лет, – когда Маше исполнилось уже восемнадцать, и она расцвела ещё больше, – приехал в деревню. Душа устремилась к ней с новой силой. Они с Василием Андреевичем гуляли, играли на фортепиано, читали стихи, но всегда не одни: Екатерина Афанасьевна не спускала с них глаз. Они старательно делали вид, что любовь их прошла, но именно старание это сразу вызывало подозрение своей чрезвычайной ревностностью. Материнское сердце и женское чутье не обманывали Екатерину Афанасьевну.

Шли годы. Ничего не менялось.

Однажды, когда Маше уже был 21 год, а отношения их с Василием Андреевичем были все так же окрашены безнадежностью, Жуковскому пришло вдруг письмо от Воейкова. Он вспомнил о двух Андреях – Тургеневе и Кайсарове. Святая память облагородила Воейкова в глазах не высказывавшего особого расположения к нему Жуковского. Василий Андреевич расчувствовался, во имя памяти и былой дружбы пригласил Воейкова к себе и представил Протасовым.

Воейков обратил на Жуковского самые жаркие чувства, доверяя и тайну: у него тоже есть связь с одной своей дальней родственницей – Авдотьей Воейковой – и даже есть ребенок. Он думает жениться на ней, но сначала, для вящей жизненной прочности, хотел бы получить место профессора где-нибудь в университете.

Жуковский принял в судьбе друга живейшее участие. Она написал письмо Александру Ивановичу Тургеневу и тот начал хлопоты.

Тем временем Воейков расположился в доме Жуковского, а затем переехал к Протасовым, очаровав их своею предупредитель-
ностью, остроумием, многими познаниями. Был принят как друг Жуковского. Екатерина Афанасьевна отвела ему комнату во флигеле. Воейков нравился ей. В нем нашлось то, чего не было и казалось никогда не могло быть в хрупком, нежном Жуковском, – солидность.

Жуковский удивлялся проворству Воейкова, но старался не придавать этому особого значения. Воейков верен своей деятельной, взрывной натуре, не переменился, думал он.

Александр Федорович действительно кипел энергией. Во все вникал, помогая Екатерине Афанасьевне по хозяйству, ездил по поручениям. Вечерами читал Протасовым свои сатиры и переводы Вольтера.

Немудрено было скоро догадаться, что Жуковский влюблен в Машу. Воейков старался понравиться Саше, у которой немалое приданое, да и сама она недурна. И Саша вскоре с удивлением поняла, что уже оказалась невестой Воейкова…

Александр Федорович усердной овечкой просил Жуковского быть его сторонником и ходатаем в женитьбе. Здесь он нажал на самую чувствительную струну Жуковского, обещая (потом, после своей свадьбы, конечно!) хлопотать за него и Машу перед Екатериной Афанасьевной.

Василий Андреевич изумился и огорчился такому безапелляционному вторжению в столь счастливый и дорогой ему мир. Он не верил. Он пытался противиться этому:

– А как же та женщина с ребенком, на которой ты собирался жениться? – спрашивал он со страданием во взоре. – Так ты выполняешь свои обязательства?

– Там все кончено, – сказал Воейков.

Когда ж ты успел все кончить?.. – съязвил обиженный и расстроенный Жуковский.

– У всякого могут быть ошибки. Не вечно ж за них расплачиваться?

«Не видно, чтоб ты за что-либо расплачивался», – подумал Жуковский, а вслух вздохнул:

– Бедная Саша!..

– Саша чиста, как ангел. Кто начнет тревожить ее рассказами об искушениях и ошибках, подстерегающих мужчину на каждом шагу, – тот будет клеветник…

Так закончился этот неприятный для обоих разговор. Конечно, Жуковский не мог оказаться клеветником, и Протасовы ничего не узнали.

Вскоре Воейков (с помощью Жуковского и Тургенева) стал профессором, женился на Саше и увез в Дерпт всех Протасовых, грубо и безоговорочно взяв на себя роль главы семьи. Екатерина Афанасьевна безропотно подчинилась.

Воейков с первых дней начал настраивать ее против Жуковского, может быть, боясь упустить приданое Маши. А ещё больше испытывая смешанное чувство ревности и зависти к Жуковскому, как к литератору, одновременно считая, что он предал идеалы их молодости, идею активной борьбы за отечественную культуру, завяз в переводах, находится под влиянием иностранных писателей, что он – книжник, жизни не знает совсем и знать не хочет. И, вместе с тем, Воейков страдал от сомнений, что это не совсем так, что и сам он переменился и многое предал. Нет! Это слово он к себе не применял! Хотя в душе был весьма критично настроен даже к себе самому. Критично и желчно, как и к другим. Он сомневался и страдал, вымещая свое недоброе состояние на беззащитном благородном Жуковском и своих близких. Воейков тянулся к сильным натурам. Таким, как Андрей Тургенев. Мягкотелых, как Жуковский, он презирал. «За что только его любят все? – думал Воейков (хотя знал за что). – В такие лета – всё не мужчина! Ведет себя как дитё, там, где нужно брать быка за рога».

Василий Андреевич не догадывался об этих бьющихся в душе Александра Федоровича страстях. Он увидел только двуличность Воейкова и несправедливость по отношению к себе. А когда однажды во время обеда (у Воейковых в Дерпте) Александр Федорович незаслуженно оскорбил Жуковского и никто за него не заступился (не посмели!), впечатлительный, расстроенный и униженный Василий Андреевич вынужден был уехать в Москву, лишившись с отъездом возможности видеться с Машей, страдая от этого.

Вскоре Маша вышла замуж за Мойера, врача-хирурга, профессора, лечившего их семью.

Страдал по-своему и Воейков. Выходит, он разбил счастье Жуковского окончательно. А этого он – видит Бог! – не хотел. Пусть бы Жуковский со своими добродетелями жил где-нибудь подальше от него и был бы счастлив. Но только не подле глаз. Только не слышать бы всегда сравнения и упреки окружающих.

Через несколько лет в Дерпте умерла Маша, а ещё через шесть лет в Италии – Саша, которую страстно любил и Александр Турге-
нев, а Жуковский, ещё раньше, посвятил ей балладу «Светлана».

Александр Федорович Воейков вновь женился. Он часто болел, осунулся, порой казался нелюдим.

После смерти Воейкова в его бумагах были найдены записи и счета, из которых явствовало, что в течение многих лет он содержал несколько бедных вдов и сирот, тратя на них около ста рублей в месяц. Все делалось методично и негласно, словно Воейков стеснялся, чтоб его не уличили в благотворительности и христианской добропорядочности. Между тем, если б при жизни окружающие знали о его добродетельных поступках, мнение о нем бы резко переменилось. Александр Федорович меньше всего думал о молве. Какие-то противоречивые силы подвигали им в его жизни.

Однако, поступок этот обрадовал незлопамятного Жуковского искренне. Он словно перечеркнул в душе все неприятное, мрачно-роковое, связанное с Воейковым. И Василий Андреевич вспомнил слова его о былой, ещё юношеской дружбе, обращенные к себе, – ты одно из действующих лиц той прекрасной комедии, которую мы играли во время но, и которая называлась «счастье».

Но всё это случилось потом. В период юношеской дружбы эти люди были несколько иными.

Вернемся к осени 1800 года, последнего года блистательного восемнадцатого века. В один из субботних вечеров друзья собрались на Девичьем поле в старом доме Воейкова, тогда хлебосольного, сердечного хозяина, кутилы и острослова.

Когда Кайсаров и Мерзляков вошли, то хозяина не было видно, Жуковский тоже не подъехал, у окна стоял стройный Андрей Тургенев со строгим лицом. Он опирался на темный старинный комод и напряженно писал на листе синеватой бумаги. Чувствовалось, что мысль его не прерывает течения от присутствия новых людей. Кайсаров в душе позавидовал такому самообладанию. Его пугливая мысль была беззащитна перед обстоятельствами, всегда мешавшими ей развиться, она благоденствовала лишь в тиши ночного одиночества.

Рядом вальяжно расселся на диване красиво завитой, холеный Александр Тургенев. Его лицо, несмотря на продолговатость, намеченную природой, напоминало полную луну. Александр с едва заметной блуждающей улыбкой перелистывал новый номер журнала «Иппокрена, или утехи любословия».

Тут же вошел Жуковский в распахнутом плаще и с веселой дорожной историей на устах. Все взоры устремились на него.

Андрей Сергеевич скромно устроился на жестком стуле с высокой спинкой, стоявшем у двери, и не без тайной зависти и восхищения наблюдал дружеские рукопожатия молодых людей, обмен любезностями, шутками и новостями. Душа Кайсарова ликовала. Он видел перед собой искреннюю любовь друг к другу, не омраченную ни завистью, ни корыстью, и тянулся к этому очагу всем сердцем.

Вечер казался теплым для этого времени года. За зелеными занавесками окна стояла, едва пронизываемая тонкими звуками далекой скрипки, величавая тишина, столь благоприятная для откровенных излияний.

Свечей ещё не зажигали. В глубине комнаты был накрыт круглый стол. Воейков готовил пунш, голубые огоньки которого бросали волшебный свет на его платье.

О чем в тот вечер шел разговор? Он не отличался ни глубиной поднятых вопросов, ни особенной новизной тем. Он то шел вокруг дорожных приключений и московских знакомых, то – светских и служебных новостей и не был сколько-нибудь занимательным, пока Жуковский не коснулся религии:

– То, что называют словом «религия», кажется мне чудеснейшим, необъяснимым феноменом. Для меня религия есть только тогда, когда божественно мыслят, творят, живут, наконец… Когда дела и помыслы полны Бога. Когда незримое дыхание молитвы, божественного вдохновения разливается над бытием нашим. Когда люди работают, встречаются, беседуют, пишут не по обязанности только… Заметьте, я это подчеркиваю! – Только из любви; только потому, что хотят. Тогда можно сказать: Бог в нас!

– Ты, Василий Андреевич, говоришь не о той религии, – всту-
пил в разговор Андрей Тургенев. – Или, вернее, не обо всей. Есть же у нее и подавляющая рука. Тысячелетиями религия (отчасти выключая разум) питала человеческую меланхолию, – это пепелище страстей, бесплодно сгоревших в одиноком сердце. Разум парализовался… Меланхолия сама ищет заблуждения потому, что правда для нее слишком груба. Поэтому-то меланхолия опасна для души. Она от опыта чувств хочет спрятаться в анализ их и книжное толкование. Отсюда зыбкость чувствований наших. Приключениям страстей мы предпочитаем предусмотрительность. Меланхолия располагает к слабости…

– Какая слабость может дать такую силу и крепость рели-
гии? – то ли раздумывая, то ли спрашивая сказал Мерзляков. – Ведь религии тысячи лет и зародилась она, видно, с самим человеком.

Кайсаров, переживавший спор как собственные размышления, решился вставить слово:

– Может все дело в том, что существо наше с древнейших времен склонно верить, настроено верить?.. Дай ему разум вместо Бога, и оно поверит в разум.

Андрей Тургенев насмешливо повернулся к говорившему:

– В религии разума нет. Разум не дал бы вере развиться и завладеть человеком.

– Ну, ты, брат, загибаешь палку! – горячился Кайсаров, – что же все верующие и все попы дураки и невежи?! Да и вообще мне кажется, что в основе религии некогда и лежал разум. Люди сами все замутили своими смутными мозгами.

Над попами и самому мне хочется порой смеяться, особливо как в спальной у матушки попы изо всей глотки кричат всенощную. Всякий своим образом хочет хвалить или благодарить Бога. – Иной бьется лбом об землю, другой стоит, как вкопанный, иной уже охрипшим от пьянства голосом гремит хвалу Богу, другой шепчет себе под нос и делает такие хари, от которых бы и свои чудотворные иконы рассмеялись, если б они были не иконы. Со всем тем, я всегда соглашусь лучше жить с таким человеком, который делает все эти дурачества, нежели с тем, который, называя все это суеверием, не делает однако же существенного. Признаюсь, что для меня приятно видеть в церкви, как добрые люди, стоя на коленях, со слезами молятся.

– Может кто хочет грехи искупить и отдаться на милость Бога! – сказал Александр Тургенев.

– Какие грехи у младенца и у женщины, которая любит?! – вслух размышлял Жуковский. – Мать каждого из нас рожала. Те-
перь мы должны… И можем ли? осудить ее за грех?!

– Можно подумать, – сказал Андрей Тургенев, – что женщины лишь святые, что не существуют разгульные девки? Но никогда гнусные слова «разгульная» или ещё какие не относятся к любящей женщине. Любовь очищает все. Любовь облагораживает самые презренные существа; и уж тем более существа, виновные только в том, что они были брошены в жизнь беспомощными, нищими, одинокими. Ведь все рождаются для чистоты чувств.

– Гм… – усмехнулся Воейков. – Теоретик ты, Андрей.

Андрей Тургенев сверкнул на Воейкова веселым взглядом и прижал палец к губам:

– Тсс…

С минуту стояла тишина, которую нарушил Андрей Кайсаров:

– Меня женская чистота привлекает. Напротив, – неблагодарность, грубость мужчин отвращают. От любовных… – Андрей запнулся, ища подходящее слово, – помыслов.

– Может, промыслов?!.. – захохотал Воейков, уловивший едва заметное замешательство Андрея Кайсарова, и с рисованной удалью хлопнул Андрея Сергеевича по плечу. Кайсаров ответил таким же, с нарочито петушиным наскоком, хлопком.

Однако Андрей Тургенев, словно не замечая этой дружеской пикировки, возразил Кайсарову:

– Не все мужчины порочны и грубы.

Жуковский взглянул на Кайсарова с солидарностью:

– Мы грубее женщин.

– Но мужчине нужно познание грубой чувственности… И потом, он владеет секретом заставить женщину прощать ему недостатки и пороки, – добавил Воейков с легкой ухмылкой.

– Прощать можно лишь любя, – сказал Кайсаров. – И все равно прощение – страдание. Неужели мужчина должен доставлять женщине лишь страдания?! Это несчастье. Я бы не хотел этого делать. Хотелось бы, чтоб мне радовались всегда.

Жуковский грустно вставил:

– Поэт сказал, есть наслаждение в страданьи. «Скользим мы бездны на краю»…

– Что за живодерское наслаждение? – вскипел Кайсаров. – Что за осознанное живодерство чувств? Что ж мы так недобры? До чего договорились, а?..

– Однако ты склонен к филантропии, дружище, – охладил его спокойным голосом Андрей Иванович и улыбнулся. – Жуковский того, что ты вкладываешь в свои слова, не имел в виду. А филантропия, подобная твоей, создает сестер милосердия.

Жуковский, словно предвидя собственные сердечные страдания, в задумчивости произнес:

– Художник должен познать все, никогда не отказываясь от того, что питает его гений. Сердце мужает с познанием жизни. Несчастие – путь к чувствительности. Страдание возвышает душу, и это старая, как мир, истина.

Друзья расселись вкруг стола.

Мягкий свет луны окутывал старый дом. На темно-синем фоне неба вырисовывались черные призраки елей. Далекая музыка оборвалась, будто оборвались тайные нити, соединявшие жизнь звуков с жизнью этой компании, готовой, кажется слиться в одно существо и улететь в сферу неиссякаемой гармонии. Может, имя этой новой гармонии – дружество?!

Не прошло и часа, как все споры были забыты. Тяжелые нравственные вопросы, которые волновали и всегда волнуют душу юноши, вступающего в жизнь и выбирающего для себя способ, как жить и поступать, – отошли куда-то. Все казались веселы и беззаботны.

Слышались призывы: «За дружество!», за державинское «О, сладкий дружества союз!»

– Да будет дружество священно! – выкрикнул Мерзляков.

– Алексей Федорович, это прямо строка стихотворения!

– Будем любить друг друга, друзья мои! Будем любить друг друга вечно!

– Будем!

– Вечно! Вечно!

– Навсегда.

И они запели песню Кашина на слова Львова:

 

Глагол таинственный небес!

Тебя лишь сердце разумеет;

Событию твоих чудес

Едва рассудок верить смеет.

Музыка властная! Пролей

Бальзам твой сладкий и священный

На дни мои уединенны,

На пламенных моих друзей!..

Гармония! не глас ли твой

К добру счастливых убеждает,

Несчастных душу облегчает

Отрадной теплою слезой…

 

Через годы, вспоминая этот ли, или такие же другие вечера, Жуковский писал А. И. Тургеневу: «Наша дружба, твоя, моя, Мерзлякова, Кайсарова была основана на воображении… Будем друзьями, братцы; мы сделаем гораздо больше. До сих пор, я, кажется, томился в бездействии. И теперь не много деятельности, но по крайней мере вижу необходимость быть выше; для этого требую помощи от друзей моих. Братцы, вместе, вместе пойдем ко всему доброму! Это говорит вам не энтузиазм ребяческий и огненный, но холодное размышление… Нас должно оживлять одно, поддерживать одно! Одним словом, наша жизнь должна быть «cause commune[1]

Позже, когда пора самого активного и сердечного общения миновала, Андрей Тургенев тоже вспоминал о ней, как о лучшей и записал в дневнике: «Мерзляков рассуждал бы или говорил о истории, о русских героях, я бы перебивал его иногда каким-нибудь бонмо, если не острым, то по крайней мере смешным… Воейков был бы с нами же, и брат, и Кайсаров».

Осенью 1800 года Кайсарову исполнилось восемнадцать. Пре-
красная пора юности, обогащенная горячей дружбой со сверстниками, каждый из которых поэт! Они гуляли у Симонова монастыря (там был пруд, где утопилась карамзинская «бедная Лиза»), в Марьиной роще, на Воробьевых горах, по Ильинке, сидели в кофейне Муранова, недалеко от Моховой, где собирались актеры, художники, студенты и профессора университета. Часто в большой зале дома Тургеневых пили чай, спорили, читали вслух новые сочинения и переводы, но чаще всего их собирал в круг старый дом Воейкова.

Это была пора сентиментальной дружбы, возводимой в культ. «Дружество», «огненная дружба» – так называли современники Кайсарова свои отношения тех лет. Одно из стихотворений Батюшкова так и озаглавлено «Дружество». Другое стихотворение – Мерзлякова – называлось «Гений дружества». Там есть строка: «Да будет дружество священно!» У Жуковского можно найти: «Друзья, мы чужды низких уз… Там дружество без лести». Все эти варианты слова «дружество» как раз и означали то состояние, которое испытывали молодые Тургеневы, Кайсаровы, Жуковский, Мерзляков и сверстники их круга.


 

 

 

 

 

 



[1] Лат. Защита дела общего.

 

 

 

 

 

Глава пятая

 

Истоки Дружеского литературного общества

 

К

 началу 1801 года дружба Тургеневых, Кайсаровых, Мерзлякова, Жуковского взаимно обогатилась и стала тесной настолько, что хотя виделись они ежедневно, обменивались несколькими записками в день, этой дружбе уже мало было походов в театр, концертов в Дворянском собрании и Московском благородном пансионе, пирушек, споров, вечеров у общих знакомых. Молодежь мужала и хотела определить свои политические ориентации, дальнейшие духовные и эстетические направления в творчестве, она хотела высказаться по важнейшим идейным вопросам времени.

Благодаря инициативе Андрея Тургенева и Алексея Мерзлякова решено было организовать Дружеское литературное общество.

«Общество» – само это слово стояло много выше дружеской
пирушки и придавало отношениям между молодыми людьми особый вес. Не обязывавшие ни к чему полемические заявки в «домашних» спорах отнюдь не приравнивались к общественно значительным высказываниям. «Общество», хотя и дружеское, не вводящее новых лиц в круг давно знакомых, но подкрепленное «законами» (уставом), «порядком» работы, выборами председателя, секретаря побудило молодежь упорядочить свои речи и определиться серьезно, прежде всего в литературе: общество-то литературное.

От чего отталкивались организаторы кружка в выборе его течения? Конечно, перед глазами были идеалы и антиидеалы, о которых надо сказать.

Формальным образцом послужило собрание воспитанников университетского благородного пансиона, первым председателем его (1799-1800) был В. А. Жуковский.

Здесь еженедельно (по средам) ораторы произносили речи в защиту той или иной религиозно-нравственной или эстетической тенденции, официально признанной в обществе. То есть они должны были фактически, играя красноречием, доказывать то, что и так не вызывало сомнений. Чем красноречивее и пышнее оратор утверждал известное, тем он представлялся благонравнее (члены общества должны отличаться примерным поведением и тихостью нравов).

Собрание это считалось ученическим, но на каждом заседании неизменно присутствовали директор пансиона Прокопович-Антонский и преподаватель русской словесности Баккаревич, под-
держивающие в зале тишину, порядок и охлаждавшие энтузиазм юности, лишь только он устремлялся, по их мнению, через край. Баккаревич же и Прокопович сочинения пансионеров, читанные здесь, – стихи, басни, драматические и прозаические опусы – напечатали в сборнике «Утренняя заря» в 1800 году. Сюда вошли литературные опыты Жуковского, Александра Тургенева, Петина, Гагарина, Костогорова, Родзянки и других «записных литераторов пансиона», что само по себе неплохо, если не знать о чрезвычайной перестраховке составителей-цензоров (Прокопович получал от университета 1000 рублей цензорских).

Нет нужды говорить о том, что к концу 1800 – началу 1801 годов, когда созрела идея Дружеского литературного общест-
ва, Собрание воспитанников университетского благородного пансиона и особенно его навязчивые, нудноватые кураторы успели окончательно дискредитировать себя в глазах молодого поколения и изрядно ему надоесть.

Кайсаров пишет Андрею Тургеневу, обобщая всех профессо-
ров, идущих к своей цели по головам: «О, брат! Эти моралисты, профессоры – вечные кукушки – редко оглядываются на самих себя; потому что хорошими быть труднее, нежели смотреть на других».

Андрей Тургенев, в свою очередь, сообщает Кайсарову в одном из писем о бесчеловечном поступке «просвещенного» Прокоповича-Антонского, который, как настоящий крепостник, расправился со своим слугою: «Знаешь ли что? Антонский продает Сергея… Я не ожидал етова».

Друзья подозревали Прокоповича-Антонского в корыстных видах на состояние вдовы Анны Федоровны Соковниной, имевшей семерых взрослых детей. Сыновья ее учились в пансионе и позна-
комили весь почти круг друзей со своими сестрами – «сестрами-прелестницами», как называл их Кайсаров, которыми все были очарованы. «Благородный фарисей!.. И этот человек был моей моделью?» – писал Кайсаров. Андрей Тургенев отвечал ему: «Неужели я ещё слишком хорошо думаю о фарисее… А, горемычная чувствительность!»

С Прокоповичем-Антонским приходилось бороться за постановку современных острых пьес, которые особенно ценил Кайсаров, игравший в них.

Так было, например, когда речь шла о «Солдатской школе» Николая Сандунова. Кайсаров писал: «Вообрази, братец, что про-
шлое воскресенье мы не играли! Опять нашлись историко-энциклопедические причины. Но зато уж я и взбесил господина профессора! Рад, сказывают, был на стенку лезть». «Историко-энциклопедические причины» – это, конечно же, ехидный намек Кайсарова на пустые должности Прокоповича-Антонского в университете – заведование мало кому понятными по назначению кафедрами энциклопедии и натуральной истории. С тех пор как Баккаревич и Прокопович были увидены друзьями в истинном свете, они, и особенно веселый Кайсаров, не упускали случая посмеяться над «наставниками».

Таким образом, антиидеал общества намечен – это официозное пансионское собрание. Однако и из него друзья взяли немало ценных организационных моментов (обязательные речи, торжественность их произнесения, нравственно-дидактическая направленность философских выступлений и т. д.), а также во многом позаимствовали устав и для пансионского собрания, писавшийся Жуковским. Дружеское ученое общество (само название его частично скопировано) Ивана Петровича Тургенева, Ивана Владимировича Лопухина и Николая Ивановича Новикова (имеется в виду лишь просветительская сторона идей и труда Дружеского ученого общества и слитной с ним Типографической компании) стало образцом для создания дружеского литературного общества.

Безусловно, Тургеневы-дети и Кайсаров о масонской стороне жизни старших знали, как знали все образованные люди России (слишком громкое было дело со ссылкой Новикова!), и даже могли из почтения, чисто механически, исполнить какие-либо поручения: передать письма, книги друзьям Ивана Петровича, но это их ни к чему не обязывало. Кайсаров, например, писал Андрею Тургеневу в Петербург, где тот находился с Петром и Михаилом Кайсаровыми: «Батюшка сегодня обедал у Хераскова, который присылал звать его. Посылаю письмо батюшки к Трощинскому[1], которое велел он сообщить петербургским братьям…»

Молодые могли читать некоторые масонские книги. В них ни-
чего нет, кроме пустоты. Вот велеречивый Циммерман, имя которого встречается у Кайсарова: «Циммермана я читал на французском: он пишет приятно и утешительно; но мне не нравится его новое изобретение – уединение. Он говорит, что можно быть уединенну среди самых многолюдных обществ». Как видим, Кайсаров критически относится к масонскому сочинению, его чтение ещё не говорит о принадлежности к ложе.

Совершенно неважно для Дружеского литературного общества, были ли позже братья Тургеневы масонами (здесь мнения исследователей расходятся, исключая масона Николая Тургенева), Андрей Тургенев, Алексей Мерзляков, организаторы общества, и Андрей Кайсаров, их единомышленник, масонами вряд ли были (хотя на этот счет тоже разные гипотезы). У Кайсарова не только не встречается намеков в письмах, даже сами сочинения его по стилю и духу совершенно далеки от масонских идей и эстетики.

Но именно потому, что Кайсаров, Тургеневы, весь круг друзей их о масонстве знали, и ещё потому, что этому течению противо-
стояло другое течение, оказавшее огромное влияние на Младший тургеневский кружок, – просвещение, рационализм – надо сказать о масонстве и просвещении подробнее.

Вокруг масонства воздвигнуто много тайн, недомолвок и до-
мыслов. Все хотят приотворить эту вечно запертую дверь и заглянуть туда. Но когда видят пустоту и темноту, – отворачиваются с горьким сознанием человека, обманутого в самых искренних чувствах. Неудовлетворение – вот основное ощущение, появляющееся у нас при знакомстве с масонством, как с формой «общественной самодеятельности». Неудовлетворение нашего стремления к познанию, нашего чувства реальности и целесообразности. Голое циничное мародерство, сатанизм, орудие разрушения в масонстве были увидены – увы! – слишком поздно. Однако, приходится говорить о масонстве, как о факте тогда ещё непознанного явления.  

Популярность масонства в России была особенно велика в 1770-1780-е годы, когда в Европе многие уже разочаровались (иные поняли, что обманулись) в этом дорогом удовольствии человеческого общения. У нас же в конце XVIII и первой четверти XIX в. было около сотни масонских лож, рассеянных в то время по городам России. В годы жизни Кайсарова масонство существовало открыто (до 1822), но претерпевало большие изменения, теряло авторитет, перерождалось, хотя и тогда находилось немало желающих узнать (увидеть своими глазами, испытать), что оно такое.

Пыпин писал о масонстве: «Его нравственная задача была ма-
ло понятна, его таинственность возбуждала подозрения… В массе общества, которая у нас в подобных случаях всегда слишком легко поддавалась диким инстинктам, масоны уже тогда приобрели репутацию еретиков и отступников и возбуждали тот нелепый страх и вместе озлобление, память о которых осталась в слове «фармазон», обогатившем тогда русский язык и долго после служившем для обозначения всякого безбожия и вольнодумства…»

Почему «вольнодумство», да ещё употребляемое с ним рядом слово «якобинство»? И при чем здесь демократические идеи, которых так боялись за рубежом и в России? И тем более «безбожники»? Ведь мы знаем, что масоны, как правило, христиане. Конечно, это не религиозные ортодоксы, а скорее болтуны-либералы, этакие замкнутые в своем кругу софисты.  

Славу демократов за масонами укрепил заимствованный у народа принцип организации общества, а также и то, что оно считалось несословным, в него принимали (и в России, а в большей части за рубежом) и недворян, даже людей малосостоятельных, но энергичных и образованных. Кто же задумывался над тем, что эти люди выполняли самые черные работы, а недостаток материальных средств восполняли трудом на масонский орден?  

Организация эта могла возвысить и обогатить одну группу людей своей корпорации и унизить, разорить (лишив работы, объявив бойкот и т. д.) другую группу, и показала себя мощным, всесильным кланом, на который работали тысячи незнакомых меж собой людей в разных странах. Сразу же приходит мысль: хорошо, если ее возглавляли справедливые люди, с полным сочувствием и пониманием относящиеся к рядовым членам, а если во главе становились циничные, холодные дельцы, равнодушные ко всему, кроме богатства, власти и лишь играющие в просвещение, благородство, демократию?

Так и получилось (вот почему слово «фармазон» сопровождалось словом «безбожник», т. е. чуждый христианскому милосердию человек, хотя внешняя сторона религиозности могла соблюдаться, но люди все же сами интуитивно уловили суть масона). На первых порах организации лож было много либеральных разговоров и посулов, затем доверчивые члены ордена часто оказывались беззащитными перед своими и зарубежными авантюристами.

Русские общества масонов, занимающиеся вызыванием духов, магией, алхимией, спиритизмом, магнетизмом и просто болтовней, славились особенной своей рассеянностью. «Здесь можно было убивать скучное время под заманчивым покровом тайны, насытить любовь к пышности уборами высоких и высших степеней, а неко-
торым пополнить недочет кассы». В ложах происходили усиленные интриги. Дела масонов находились в оживлении. Но кто получал барыши? – оставалось покрытым неизвестностью.

Многие в этой рассеянности и не замечали, как зорко следят за каждым руководители, что вместе с течениями легкомысленными и пустыми есть глубокие, подземные, которыми управляют скрытые, вне России находящиеся силы. Мало кто подозревал, что этим силам не нужны были нравственно совершенные русские личности, истинное просвещение народных масс, устранение реальных социальных противоречий. Им нужны были влияние на самые верхние слои дворян, стоявших у власти и рядом с троном, у экономических рычагов государства; нужны были средства, выкачиваемые из богатых имений (ведь не распространилось же масонство среди лапотных российских крепостных крестьян».

«…Если тайна масонства принадлежала только избранным, и если вся глубина ее доставалась только немногим, то понятно, что начав с этого, можно было… эксплуатировать эту «тайну», и притом в любом желаемом смысле».

Возникшее в верхах дворянства, масонство выбрасывало много приманок на самые разнообразные вкусы: чины, награды – тщеславным; кипучую интересную деятельность – жаждущим предприимчивости и участия в общественной жизни (таким, как Новиков, Лопухин); невиданные доселе книги – искателям мудрости. Одни ехали учиться за границу, другие – путешествовать. Только вступи в братство: все блага мира – к твоим ногам! – прельщало масонство. Цель-мечта – построение всемирного братства народов, космополитической «гуманности», основанной на полной централизации власти и организации полувоенного образца (Пыпин не оговорился в той части, где сообщал, что в масонские ложи поступали «привилегированные в гражданском быту люди», здесь слово «гражданский» как бы намекает на свою противоположность в масонстве – «военный», или «полувоенный»). Но то, что эти люди подчинялись бы одному тираническому центру, центру усовершенствованной и внешне демократичной тирании, – это тщательно скрывалось.

Находились многие мыслящие русские люди, проникнутые любовью к человечеству, которые относились к масонству серьезно, действительно искали в нем возможностей какого-либо совершенствования. К таким поискам толкала их явственно ощутимая неудовлетворенность нравственным и политическим состоянием общества.

Пыпин объясняет появление масонов на русской почве:

«Чтобы ближе видеть, каким образом такая странная, темная, фантастическая, наконец даже нелепая вещь, как масонство, могла овладеть умами с такой силой, и увлекать таких достойных людей, каковы, несомненно, были очень многие из русских масонов, – надо припомнить, что если оно открыло себе путь в европейское общество, то человек русского общества был ещё беззащитнее против мистического тумана потому, что другое, более разумное направление, было очень слабо. Наше серьезное знание было вполне чужое, и русская мысль разрабатывала и усваивала его содержание только в той ограниченной мере, какую могла допустить незначительная степень ее зрелости. При русских условиях, при крайнем недостатке правильных средств образования, эта зрелость вообще должна была приходить крайне медленно; кроме того, даже сильный ум, вооруженный всеми средствами существовавшей науки, едва ли был бы в состоянии сделать много при тогдашнем положении массы общества… число образованных людей было слишком ничтожно, чтобы они могли составить серьезное общественное мнение».

Общественное самосознание было весьма слабым от неграмотности одних и искаженного представления об учебе, образовании у других. Не только небрежение к родному языку и засилие иностранной литературной продукции было тому виной, но и, в первую очередь, незнание глубин русской и зарубежной истории». Но можно ли было упрекать в этом широкие слои населения? «Общество можно было бы винить за равнодушие разве к той только истории, какая ему обыкновенно предлагалась. А предлагались, почти всегда, вещи едва ли заслуживающие название истории… ещё очень недалеко время, когда из литературного изложения были положительно исключаемы целые исторические эпохи, и изложение исторических событий затруднялось разнообразными ограничениями, которые, в конце концов, часто делали это изложение совершенно невозможным».

Эти слова историка справедливы и для двадцатого века.

Между тем, вскоре Кайсаров и Тургеневы поняли что изучение истории своего отечества есть один из самых верных путей в достижении общественного самосознания, без которого невозможна никакая разумная общественная жизнь, никакая полезная деятельность, желающая руководствоваться истинными нравственными началами. Одновременно, может быть, или раньше это понял Н. М. Карамзин, решивший положить все силы, чтоб восполнить пробел знания отечественной истории.

В российском господствующем правящем классе были разные идейные течения. Здесь существовали идеалистические, мистические воззрения братьев-каменщиков и рационалистические (с тенденцией к критике и реализму) концепции просветителей.

Среди первых господствовало стремление к насаждению сле-
пой веры в предустановленную справедливость; погружение в самосозерцание, недоверие к познавательным возможностям разума. Высказывались и представления об обществе, как о месте, где неизбежно царит зло, которому следует противопоставить «незаинтересованное» духовное содружество братьев-масонов.



[1] Трощинский Д. П. (1754-1829), масон, тогда возглавлял российское почтовое ведомство.

Вторые – просветители – верили в возможность разума, здесь пробивались демократические идеи вплоть до равенства состоя-
ний.  

Идеология русского просвещения сложилась незадолго до ро-
ждения Кайсарова; в шестидесятые – семидесятые годы восемна-
дцатого века. Просветителями были уже названный нами Николай Иванович Новиков (1744-1818), драматург и прозаик Денис Ивано-
вич Фонвизин (1745-1792), философы Яков Павлович Козельский (1728-1794), Иван Андреевич Третьяков (ум. 1776), Алексей Яков-
левич Поленов (1738-1816), Пафнутий Сергеевич Батурин (1740-1803), ученые Семен Ефимович Десницкий (ум. 1789), Дмитрий Сергеевич Аничков (1733-1788), театральный критик, драматург и актер Петр Алексеевич Плавильщиков (1760-1812), пропагандист и популяризатор просветительской идеологии, педагог, издатель, составитель «Российской универсальной грамматики» (в следую-
щих изданиях «Письмовник»), имеющей энциклопедический ха-
рактер, Николай Гаврилович Курганов (1725-1790). В 1780 году вступил в литературу молодой прозаик, поэт, драматург Иван Андреевич Крылов (1769-1844).  

При том, что русские просветители многому учились у Евро-
пы, а иные из них ошиблись и побывали в масонских ложах, они отечески оберегали Россию от всесторонней европеизации, так как понимали, что основы российской жизни, ее структура, не имею-
щая во многом ещё письменного «паспорта», а растворенная в народе и затемненная многими суевериями и шлаками церковного догматизма, слишком незащищена перед напором мощно воору-
женной печатным словом, книжной философией, способностью к изощренному краснобайству Европы.

Стремясь найти творческие силы в самом народе, просветите-
ли зачастую обнаруживали «немоту» и страх. Они сознавали необ-
ходимость преодоления пропасти между народом и передовым дворянством, верили, что отмена крепостного права принесет го-
сударству и всему народу (состоящему из дворян и крестьян, а не только из крестьян) общее благосостояние.

Кайсаров был знаком с просветительскими идеями с самих юных лет. Именно поэтому никакие другие течения его уже не могли притянуть к себе. Он вполне мог знать труд Батурина «Исследование книги о заблуждениях и истине» (1790), где была подвергнута острой критике мистика масонов, хотя упоминание содержится лишь в намеках. В недатированном письме (относящемся, вероятно, к московскому периоду жизни Кайсарова 1799 года) к Андрею Тургеневу Кайсаров пишет: «…Я готов был тебя съесть вчера. С чего ты выдумал на бедного Александра, что он мне выписывает из Б. тетради? Ей Богу, тебе грешно и подумать, а не только рассказывать во всенародное известие… Сделай милость, повоздерживай свой язычок».

Труд Батурина редкий, но в доме Тургеневых имелся, по-видимому, в запретной части библиотеки. Отзывчивый Александр не воспринял просьбу Кайсарова как продиктованную чем-то иным кроме любопытства. Андрей Тургенев – более серьезный и старший – тогда мог «всенародно» возмутиться на Кайсарова, так как в тот период ещё воспринимал интерес к Батурину как ересь против отца и его окружения. Кайсаров испугался. Он слишком дорожил дружбой Тургеневых и не хотел их обидеть, поэтому скрывал свой интерес к остромыслящему просветителю.

Искренне любя Россию, не творя при этом из ее недостатков кумира, просветители все же были в той или иной мере идеалиста-
ми в объяснении общественной и социальной жизни. Они искренне верили, что существующий строй произошел от неразумности людской. Поэтому главной целью поставили просвещение нации, просвещение богатых и бедных, ибо одни по неразумению угнетали, другие – примирялись с угнетением.

Что отличало русских дворянских просветителей? – Они нико-
гда не отрицали и не утрачивали сознания своей принадлежности к правящему классу. В этом, с одной стороны, их достоинство и честность, отсутствие установки на ложный демократизм; с другой явный отрыв от народа, на который они не опирались и для которого, отчасти, и не творили, их сочинения во многом обращены к более или менее просвещенному, грамотному читателю.  

Просветительские идеи влияли на жизнь общества. Даже те крупные дворянские писатели, которые не принимали социальной программы просветителей, испытывали обаяние их философии и прежде всего идеи свободного человека.

Так было, например, с Карамзиным. Его популярность, первые литературные успехи во многом объясняются тем, что он прочно усвоил философию и эстетические концепции просветителей. И в этом смысле он просветитель, лишь идущий к читателю иным путем.

К социальной справедливости взывал и Державин:

 

…Заимодавцев полк стоит,

К тебе пришедших за долгами.

Проснися, сибарит! – Ты спишь

Иль только в сладкой неге дремлешь,

Несчастных голосу не внемлешь…

 

Так же было и с Дмитриевым. Заметное место в полемике конца восемнадцатого века занимает перевод Дмитриевым сатиры Ювенала «О благородстве», оказавшейся очень актуальной: «…дух, великий дух – вот наше благородство!» – эта мысль воз-
рожденной древности сближает интересы оптимиста Дмитриева с интересами просветителей. Если помнить, что оптимизм – повышенная воля к жизни, то вполне понятно станет, почему оптимистическое мировоззрение было для просветителей само собой разумеющимся. Они (с оптимизмом же) крушили критикой все, что мешало прогрессу личности и пробуждению ее общественного самосознания.

Многочисленные обещания усовершенствовать и стремления либерализовать аппарат государственной власти порождали иллюзии и надежды многих. Питал их и Дмитриев. В своих баснях аллегорически (устами героев) он предлагал властителям (в масках зверей) пути устранения бедствий их подданных, пути облегчения страданий.

Благодаря Крылову, Новикову, другим просветителям литера-
тура вставала на почву народности. Возник интерес к бытовому жанру. Появился новый демократический читатель, Новиков называет его мещанин, что соответствует нынешнему – горожанин.

Активное творчество русских просветителей проходило в условиях полицейского преследования и в иных случаях завершилось трагически. Но дело отчасти было сделано.

Атмосфера увлекательной умственной работы отличает литературно-философские течения конца восемнадцатого века. Кайсаров, братья Тургеневы, Мерзляков, Воейков испытывали огромное влияние просветительских идей. Просветителей формировал энтузиазм, присущий практической ориентации их мышления, направлению на действие, глагол, справедливость. Никогда этические идеи не обладали такой властью над мировоззрением образованной публики, отдельной личности, как в эпоху Просвещения.

В противоборстве масонов и просветителей друзья разобра-
лись с большим чувством реальности и практической рассудительности, выделив, как принципиально важное и единственно верное, может быть даже идеальное, из течений – просветительство.

Главная задача, поставленная в связи с этим при создании Дружеского литературного общества, – поиск новых, соответст-
вующих времени и состоянию общества форм и путей для своей гражданской деятельности. Но были и субъективные причины, предшествовавшие идее объединения в литературный кружок.

За время знакомства 1798-1800 годов каждый из круга друзей братьев Тургеневых заметно окреп в литературных своих опытах и выходил в свет печатно. Друзья переводили, писали стихи (в карамзинском, в основном, духе), такие, как стихотворения Петра Кайсарова «Две розы» или «Приношение природе».

 

 

…Всех смертных утешенье,

С веселием в устах –

Природа! Ты сказала:

«Будь жив и будь здоров!»

Болезнь мою прервала,

Одушевила кровь. –

Как Орион я новый,

Во крепость ополчась,

Вошел и сверг оковы, –

Твой всецелебный глас…

 

 

Надуманность и вычурное кокетство этого стихотворения и есть характерный образчик потока сентименталистских сочи-
нений конца
XVIII века.

Александр Тургенев, Жуковский, Мерзляков, Кайсаров, даже Воейков будут всю жизнь помогать тем, кто нуждается в их помощи. Тургенев привезет в Лицей Пушкина. Жуковский будет выкупать из крепостной неволи Шевченко (и не его одного). Кайсаров поможет окончить медико-хирургическую академию и стать врачом провинциалу из Рязанской губернии Иустину Евдокимовичу Дядьковскому, поддержав в нем и литературно-лингвистические способности: Дядьковский знал латынь, греческий, английский, французский, итальянский, переводил и сочинял; но больше был известен как смелый теоретик медицины, неутомимый исследователь.

О Дядьковском (1784-1841) следует добавить, что он во время Отечественной войны 1812 года добровольно вступил в ополчение, работал в военных госпиталях.

Дядьковский был коротко знаком и пользовал как доктор многих известных людей XIХ века. Дружил с саратовским поэтом и актером, автором песни «Вниз но матушке по Волге» Н. Г. Цыгановым, которого лечил от пьянства; с А. С. Грибоедовым, В. Ф. Одоевским, Денисом Давыдовым, В. К. Кюхельбекером; композиторами А. Н. Верстовским, А. А. Алябьевым; актерами М. С. Щепкиным, П. С. Мочаловым.

Высоко ценил его как врача Н В. Гоголь, М. Ю. Лермонтов, когда они познакомились, заинтересовался им. В последние два года Дядьковский лечился на кавказских минеральных водах, где жил в то время Лермонтов. По неумолимой иронии судьбы, Дядьковский похоронен на южном склоне Машука за несколько дней до гибели Лермонтова. Архив Дядьковского, где должны быть и письма Кайсарова, ещё долго хранился в Пятигорске и был утерян уже в двадцатом веке во время Великой Отечественной войны.

Все сочинения друзей публиковались в журнале «Иппокрена, или утехи любословия», издаваемом профессором Московского университета Павлом Афанасьевичем Сохацким (Кайсаров был с ним коротко знаком) в 1799-1801 годах. Первыми из этого круга опубликовали свои сочинения Андрей Тургенев (стихи «Надгробие», «Песня», «К спокойствию», «К NN.», «Сон», «Письмо в огне»), Василий Жуковский (повесть «Леонарда», стихи «Песня», «Молитва», эпиграммы), Петр Кайсаров («Две розы» и др.), Александр Тургенев (философский трактат «О возрастах человеческих»), – это было в № (части) 4 за 1799 год (видимо, их выходило в год части по четыре). В следующих номерах мы видим стихи, довольно неплохие, и вольные переводы с итальянского, немецкого, английского Михаила Кайсарова. Журнал наполнен сентиментальностью ничуть не меньше, чем сам альманах «Аглая» Карамзина, признанный позже воплощением сентиментализма в России, – таковы были тогда общелитературные симпатии.

В журнале «Иппокрена…»[1] печатались пьесы, повести, стихи в духе Руссо, о чем читатель сразу догадается по названиям сочинений Петра Кайсарова, Андрея Тургенева, Жуковского. Названия в этом журнале вообще могли полностью дать представление о содержании помещаемых назидательно-сентименталистских или назидательно-философских, с отзвуками в них велеречивого масонства, сочинений. Сравните: «Блаженство доброго», «Великодушная дочь», «Нина, или сумасшедшая от любви», «Мелида и Дафнис», «Меланхолия», «Мечтания чувствительного», «К пеночке», «К ручейку», «Великодушная девица», «Ревнивая Хлоя»; или такие – «Гордость», «Нечто о браке», «Памятники разума», «Самолюбие и доброжелательство», «Чувство скорби» – это сочинения с философическим, как тогда говорили, уклоном, обязательно затрагивали вопросы этики. Уже заголовки переносят нас в атмосферу тех идей и той эстетики, которые господствовали над умами и сердцами молодежи тургеневского круга.

Молодые литераторы тогда ещё не выбрались из общего литера-
турного потока, не протестовали (а первый протест и движение в сторону нового литературного течения романтизма – выйдет именно из этого круга!) против очаровавшего всех и утопившего общество в слезах сентиментализма; меж ними было полное согласие и единодушие.

Здесь надо сказать о найденной мною первой подписанной публикации Андрея Кайсарова, которая, хотя и относится ко времени Дружеского литературного общества – 1801 году (журнал «Иппокрена, или утехи любословия», № II, стр. 353-354), но подготовлена к печати явно раньше, скорее всего в конце 1798 – начале 1799 годов.

Сочинение совершенно для нас неожиданное, мало имеет общего с дальнейшим творчеством Кайсарова, и тем не менее, абсолютно его: это узнается по только кайсаровской лексике, поэтическому напору, нетерпению почти разговорной речи, по взволнованным провалам логики юного горячего ума, по смутному чувству, усугублявшему свою затемненность совершенно неосмысленной и неосмыслимой в его возрасте темой – «О религии». Именно так назывался первый опубликованный опыт Кайсарова – философское размышление на двух журнальных страничках. И как бы мы ни удивлялись, зная Андрея Сергеевича в позднейшей жизни человеком, чуждым мистических настроений, большим реалистом и насмешником, тружеником науки, – первое сочинение было именно таково.

1799-1800 годы характеризуются особенным согласием в дружбе. Все будущие участники Дружеского литературного общества ещё как бы ощущали тепло материнского чувства альма-матер Московского университета. Все они испытали близкое притяжение общих литературных тенденций, царивших тогда, все они были молоды и талантливы.

Благодаря тому, что Тургеневы в начале 1800 года познакоми-
лись с Воейковым, тогда человеком компанейским, славным хозяином и добрым другом, в их распоряжении оказалось помещение, свободное от докучливой родни и довольно просторное – дом Александра Федоровича около Новодевичьего монастыря, тогда
окраины Москвы, где они часто встречались (а душным летом 1800 года Кайсаров для удобства поставил в саду Воейкова, просторном за счет прилегавшего к нему пустыря, солдатскую палатку; в ней было таинственно и уютно, а, главное, не жарко), засиживались до двенадцати ночи, читали друзьям свои сочинения, советовались, спорили, но споры, в основном литературные, не носили характера, угрожающего личной дружбе. Это были диалоги друзей, помогавшие им прояснить свои собственные пристрастия и выработать отношение к тем или иным явлениям.

Кульминацией согласия в дружбе братьев Тургеневых, Кайсаровых, Жуковского, Мерзлякова, Воейкова была осень 1800 года, может именно это необычайное согласие и дало толчок к документальному оформлению их отношений в Дружеское литературное общество.

Беспечно проходили товарищеские ужины в «поддевическом» доме. Много откровенничали, шутили и смеялись, соперничая в остроумии и острословии. Артистически-небрежно играл своим богатым умом Андрей Тургенев, скрывая под снобистской порой улыбкой и холодным выражением лица юношески горячее сердце, способное увлекаться. С внутренним надрывом и злым сарказмом Воейков высмеивал бездарных графоманов и громил «тиранов». Кайсаров «горел» и резвился в кругу друзей, наслаждаясь их счастливым присутствием у очага дружбы. Он грел пунш, раздавая, в очередь с хозяином дома, полные бокалы, шутя, что он на лекарствах учился точности разлива.

Безудержности смеха, бодрой радости вечера не придет, казалось, конца.

Мерзляков, большой любитель вина, выпив, говорил много, поражая своей эрудицией и точными оценками, знаниями не только отечественной, но и зарубежной литературы.

Потом Алексей Федорович, вначале в четверть голоса, но с мастерскою экспрессией, запевал словно для себя только, для своего нутра, для жажды это нутро вынуть и разлить в песне. Друзья незаметно вступали, подпевали, песня набирала мощь стихии, рвущей, но обновляющей душу. Слезы нередко смахивались тайком самими раззадоренными певцами.

Засиживались до поздней ночи, и все не хотелось расставаться, жаль было выходить из того полного жизни и нежных чувств настроения, которым посетители дома Воейкова обогащали друг друга. Наконец, Мерзляков вставал и, выглянув наружу, шумно вдыхал в себя свежий воздух полночи.

– Пора бы и на покой! А?!

Закуривали по последней. Затем на прощанье запевали что-нибудь. Особенно любили они петь песню на слова Михаила Кайсарова, удачный вольный перевод малоизвестного немецкого поэта Рамлера, сочиненную их другом пансионским музыкантом и композитором Кашиным. В переводе, конечно, было больше духа вольности, чем немецкого и вообще индивидуального, авторского духа. Песня называлась «Честь».

 

Чести блеск, что всех прельщает,

Не прельщает лишь меня.

Пусть меня цари не знают,

Знайте вы меня, друзья!

 

С вами все мое блаженство,

Счастие у нас одно;

Хоть и нет у нас богатства.

Но – есть доброе вино…

 

Удовольствие быть с вами

Не отдам за славу, честь:

Будут пусть цари царями,

А я буду – тем, что есть.

 

Пели друзья сонеты Петрарки, переведенные Михаилом Кай-
саровым, подражания старым английским поэтам в том же исполнении (опубликованы в журнале «Иппокрена…», 1800, № 8 и др.). За песни все друзья, даже сам Мерзляков, без песен которого не выходил в начале
XIX века ни один песенник, особенно тогда любили Михаила Кайсарова, удивляясь легкости и веселому свету его слова. Его «Честь» – прообраз будущих студенческих песен последующих времен, хотя этот текст глубоко забыт, затерян на страницах пожелтевшего и ставшего библиографической редкостью журнала; так бывает иногда с пращурами.

Друзья хотели официально утвердить новоявленную оригинальность своей дружбы; создать что-то свое, перейти на новый уровень общений и литературных трудов, более общественно-значительный; и заодно вырваться из породившего их круга идей и эстетических пристрастий.

Таковы были обстоятельства, предшествовавшие созданию Дружеского литературного общества.


 



[1] Иппокрена – буквально «источник коня». Широкое употребление приобрело в значении «источник вдохновения».

 

 

 

 

Глава шестая

 

«О, сладкий дружества союз!»

 

В

 тургеневских бумагах, хранящихся в архиве Пушкинского дома, есть странный документ, написанный на измятом и разорванном полулисте голубой бумаги. Вверху – рукой Родзянко – характеристика: «Мерзляков – философ умом и сердцем. Александр Тургенев имеет в себе нечто говардовское[1]. Жуковский гораздо добрее, нежели сколько выражает слово добрый. Андрей Тургенев почти то же, что Жуковский. Петр Кайсаров отменно чувствителен. Михаил Кайсаров имеет холодно-доброе сердце. Андрей Кайсаров добр, но в некоторых обстоятельствах характер его si dement[2]. Воейков добр... дух его много к этому способствует».

Внизу – рукою Андрея Тургенева: «Выше все мнения Родзян-
кины. Я в них не участвую и с ними не согласен. Я бы не оскорбился стоять и пониже. Да и он говорит, что писал не по порядку, а то бы поставил Жуковского ещё выше. Но я бы никому не дал стоять выше Александра. Об Андрее Кайсарове несправедливо. Лаконизм не позволяет много говорить. А о Воейкове так мало! Я его обожаю! Славный характер».

На обороте второго полулиста рукой Родзянки: «Хотя это изорвано, но важности и действительности не теряет. Вы все можете бродить по белому свету без паспортов, с этой бумажкой в руках, и показывать ее на всех заставах… Посылаю к вам этот памятник нашей откровенности. Сделай милость, брат, не показывай его Андрею Кайсарову: он может рассердиться».

«Паспорты» любопытные. Не станем, поддерживая справедливого Андрея Тургенева, говорить о том, сколь точны характеристики друзей. Главное в этих «паспортах», что все упомянутые добры, только одни – более, другие – менее. Восемнадцатый век недалеко ещё ушел от той поры, когда в слово «добрый» вкладывалось больше оттенков положительного смысла (ср. «добрый молодец»). Имелась прежде всего в виду добротность нравственного начала, как ее тогда понимали, добропорядочность.

Добрые молодые люди собрались для самостоятельности, которую они надеялись выработать и отстоять вместе; они хотели показать всем свою взрослость, не только личную, но и идейную взрослость своего поколения; хотели доказать себе и другим, что понимают общественно-политическую обстановку времени и идут в передовых рядах русской образованности, – все это, конечно, находилось в подсознании молодежи и ещё не получило тогда четкого словесного оформления – формулировки обобщенного высказывания.

12 января 1801 года возникло Дружеское литературное общество (просуществовавшее до 1 июня 1801 года). В него вошли десять молодых литераторов: Алексей Мерзляков; Александр и Андрей Тургеневы; Василий Жуковский; Александр Воейков, тогда офицер, вышедший в отставку; братья Кайсаровы: Петр (он речей не произносил, участвовал лишь в первых собраниях, затем уехал в Петербург), Андрей и Михаил; Семен Родзянко, один из талантливейших тогда литераторов из молодых, окончивший Московский благородный пансион вместе с Жуковским и Александром Тургеневым; Александр Офросимов, товарищ Александра Тургенева по пансиону (присутствовал на одном-двух заседаниях в конце, не выступая с речами, имя его редко упоминается).

Общество собиралось еженедельно по субботам в шесть часов пополудни в гостеприимном доме Воейкова на Девичьем поле, «в ветхом поддевическом доме».

Малочисленность кружка и кратковременность существования не умаляют его значения в формировании литературных направлений раннепушкинской эпохи и вполне компенсируются большой интенсивностью работы, энергией, вдохновением, серьезностью и основательностью подготовки речей для каждого выступления. И главное – предшествовавшей кружку разработкой всех положений, программы, устава («законов»), составленных А. Ф. Мерзляковым, а также – личной дружбой его участников. Большинство из них были членами Дружеского литературного общества ещё до его создания, общество послужило только оболочкой для их нравственного братства. Дружеское литературное общество лишь назвало это братство своим именем. И теперь это название указывает на определенный круг идей и эстетических пристрастий.

Семидесятый параграф «Законов» взывал к взаимной доверенности: «Будем иметь доверенность к друг другу. Большая часть из нас воспитывалась в одном месте; с самого малолетства знаем мы друг друга; сладостные узы связали нас почти всех издавна. В самых летах мы немного превышаем друг друга: где может утвердиться лучше взаимная доверенность? Если не всякий из нас одарен тонким вкусом к изящному, если не всякий может судить совершенно правильно о переводе или сочинении; то по крайней мере мы не будем сомневаться в добром сердце сказывающего наши погрешности; его любовь… добра. Такой дух должен оживлять каждого из членов. В противном случае общество наше подобно будет мертвому растерзанному телу».

По «законам» собрания в Дружеском литературном обществе не ограничивались чтением речей. Предлагались обсуждение литературных вопросов, сочинений и переводов, дискуссии. Пункт 19 намечал порядок: «Чередной оратор прочтет… «Философские и политические сочинения. Философские и политические переводы. Беллетристические сочинения и переводы, критику и опровержение философских или беллетристических пиес. Лучших национальных и иностранных авторов». Нет оснований сомневаться в том, что в целом этот порядок соблюдался. Мы не знаем, кто был президентом общества, возможно друзья отказались от правителя и соблюдали отношения равных, но права «первого члена» были за Мерзляковым, его также называли корифеем общества.

Первое заседание открылось взволнованной речью Мерзлякова. Он нарисовал картину дружества: «Друзья мои! Наше общество есть прекрасное предуготовление к будущей нашей жизни. Оно должно быть зеркалом того великого общества, в котором некогда должны мы служить… Драгоценно для нас время, эти золотые лета… Сими словами я хотел призвать вас к алтарю дружества». Вторая речь 19 января начиналась и оканчивалась одой «К радости» Шиллера и перекликалась с первой речью в своих оптимистических призывах: «Друзья мои!.. Мы точно в храме радости!..» Как «питомец муз», каждый должен радоваться встрече в Дружеском литературном обществе.

Однако, будничная работа кружка, как и бывает в жизни, не всегда была отмечена только радостью и приносила самые разнообразные чувства.

15 марта Михаил Кайсаров произнес речь «О том, что если бы человек с самого рождения оставлен был на необитаемом острове, то мог ли бы он отличить впоследствии времени порок от добродетели?» В речи, написанной под влиянием Руссо, Михаил Кайсаров утверждал, что человек нравствен по природе и развращается, «рассеивается», как тогда говорили, лишь под влиянием других людей. Человеку самому нужно, по возможности, изолироваться от пороков. Это сентиментальное сочинение как бы продолжило речь Александра Тургенева «Об образовании нравственного характера», которую он построил на примере нравственного характера Ивана Владимировича Лопухина, «умеющего делать добро с весёлым лицом».

В ключе этих двух речей оказалось и выступление Жуковского «О страстях». Основная мысль: «злоупотребление их» вредно. Все, что вышло «из рук» природы, приходит в упадок в руках человека, цивилизация и прогресс здесь представляются чем-то зловещим.

Мерзляков полемизировал со своими друзьями, считая, что причины несчастий человека, прежде всего творческой натуры, художника, надо искать в «образе правления». В республиканской древней Греции личность и культура достигли небывалых успехов. Алексей Федорович с горечью восклицал: «… Мы живем в такое время, что плод, сорванный с дерева просвещения, слишком стал невкусен. Что ныне героизм? Что добродетель?..»

Но выступавший следом Александр Тургенев, словно не замечая острых проблем, намеченных Мерзляковым в речи «О трудностях учения», где проводилась серьезная и смелая мысль: не в уходе в себя или уединении надо искать счастье, а в осмысливании социальных путей для него, – солидаризируется с Жуковским в речи «О том, что люди по большей части сами виновники своих несчастий и неудовольствий, случающихся в жизни». «Человек, ежели несчастлив, обвиняй самого себя, – говорит Жуковский. – Кто источник зла, разлитого во вселенной? Ты сам…»

И опять происходит легкая перебранка меж Воейковым и Михаилом Кайсаровым.

Воейков произносит речь «О предприимчивости». В предприимчивости мера всех наук, художеств. Открытий Колумба и деяний Александра Македонского, Петра Великого, Ломоносова, Суворова не было бы без предприимчивости этих людей (Воейков же сделал немало для того, чтобы слово «предприимчивость», в которое ранее вкладывался смысл «править смело», делать по-новому, ответственно, с учетом новых общественных достижений, – стало именно таким, каким мы теперь его понимаем. Эта речь как бы определяет и направление эволюции самого Воейкова).

Михаил Кайсаров считал: самолюбие – причина всех страстей, ве-
ликих дел и злодеяний, всех действий. Самолюбие руководило Петром Великим и Екатериной в их трудах, возвеличивавших государство.

Вот парадокс человеческой логики: одна крайность вызывает другую! Один оратор убежден, что великими двигала сила предприимчивости, другой считал этим двигателем самолюбие. По-своему оба правы. Однако, их анализ оказался бы наиболее верным, если бы члены кружка, дополняя один другого, соединили свои усилия в оценке истории.

Главная задача – объединиться для дальнейшего со-
вместного труда на пользу отечества – с организацией Дружеского литературного общества считалась как бы выполненной автоматически. Однако, это только на первый взгляд. В письмах Андрея Тургенева этого периода постоянно бьется тревога и сквозят неясные предчувствия. Эта тревога и эти предчувствия касаются многочисленных, по разным направлениям, расхождений меж членами создавшегося «общества». Андрей Тургенев всячески упорствует в идее объединения друзей. Ему кажется, что раскол может пройти через его сердце, так органично соединившее в одно дружество разные характеры, темпераменты и эстетические пристрастия молодых людей.

«…С сердечным сожалением вижу я, – отмечал Андрей Тургенев на собрании 16 февраля, – что мы разделены, так сказать, на две части; и та и другая порознь – в короткой связи между собою, между тем, как некоторые из нас недовольно ещё между собою сближены».

Даже не на две части, а может быть на три или более едва за-
метно раскалывалось общество. Кроме того, что здесь была старшая, лидерствующая группа, к коей можно отнести, в первую очередь, Андрея Тургенева и Мерзлякова, а затем Андрея Кайсарова и Воейкова; и младшая, хотя и не подавляемая специально никем, но пока менее активная в освоении перспектив общественной жизни (Жуковский и Александр Тургенев, Родзянко; к группе меньших авторитетов той поры, как это ни странно, принадлежали и старшие братья Кайсаровы – Петр и Михаил).

Но и это не было главным.

Внутри общества, по сути, зарождались принципиальные раз-
ногласия тех литературных тенденций раннепушкинской эпохи, которые потом разовьются в известные классические литературные течения. Одно уже было сложившееся и отживавшее – сентиментализм. В нем бесповоротно увязли старшие братья Кайсаровы, Семен Родзянко; в то же время всячески уйти от его притяжения пытались Андрей Тургенев и Андрей Кайсаров, Мерзляков и даже Жуковский. Надо отдать должное Дружескому литературному обществу: из его недр вышел русский романтизм Жуковского.

Патриотизм с просветительскими демократическими (и критическими в то же время) тенденциями нельзя назвать литературным течением, никто о нем и не говорит как о таковом. Были лишь идеи этические, эстетические и политические, ставшие предтечей другой литературной эпохи тогда ещё неясного направления, к которому тяготели Андрей Тургенев, Андрей Кайсаров, Алексей Мерзляков, Александр Воейков, вероятно, именно оно развилось позже в русский критический реализм. Но пока, во всяком случае в указанном кругу, до этого было очень и очень далеко.

Тургеневская группа была патриотическая, просветительская, настроенная критически и в то же время не радикально по отношению к русской монархии и конкретно к Александру I.

Казалось бы, молодость и неопытность членов кружка должны были сделать их взгляды недостаточно устойчивыми и подверженными влиянию централизованной идеи – стремления рассматривать литературу как средство воспитания нации и просвещения, в том числе и в области патриотизма – идея благородная и высокая. Однако, Жуковский, старшие Кайсаровы, Родзянко и стоявший на их стороне Александр Тургенев испытывали колебания. Им оказалась более близка интимно-лирическая тема в литературе, а в философии интерес явно тяготел к субъективному идеализму.

Однако, организаторы кружка надеялись на переплав (или сплав) группы, иначе бы и не затевались. Андрей Тургенев горел желанием сплотить друзей. Алексей Мерзляков – «воз-
жечь
» идеей гражданского служения отечеству. И они с энтузиазмом высказывались, желая превозмочь мягкую твердость предубеждений своих пока ещё менее общественно активных друзей.

Андрей Тургенев призывал к дружбе, доверенности, искренности: «Цель наша образование себя в литературе, особливо в русской, образование нравственного нашего характера… Мы взаимно подкрепляем друг друга».

Тургенев говорил о необходимости искренности, не отягощенной грубостью, не омраченной колкостью, доказывал, что никто не может оскорбиться доброжелательной критикой. «Отчего говорим мы так часто о вольности, о рабстве, как будто бы собрались здесь для того, чтобы разбирать права человека? Какую пользу можем получить мы, касаясь иногда в спорах до самой религии… Все сие, как мы видели уже из опытов, бывает только источником неудовольствий, которые,.. по крайней мере, на несколько минут без всякой нужды нарушают согласие нашего собрания…» Говоря о религии, Тургенев имеет в виду две речи Родзянко «О бессмертии» и «О Боге», направленные против атеистов (которых здесь и не было, поэтому и воспринялись недоуменно). Говоря о необязательности острых политических вопросов в литературном кружке, он имел в виду выступление Воейкова (накануне убийства Павла I), в котором литературы вообще не оказалось, но необычайно заострялись политические проблемы.

Вопрос об отмене крепостного права дискутировался в обществе. Но Воейков говорил лишь об освобождении крестьян от гнета монастырей. О дворянстве же, паразитировавшем на крестьянском труде, речи не было. Тогда это казалось ещё слишком чудовищным: обвинить самих себя – таких образованных, свободомыслящих, передовых, полных желания послужить отечеству верой и правдой, – в воровстве чужого труда, достатка, чужой свободы и счастья; по сути признать свое недобро. Этот вопрос увязал в трясине, прежде всего, неясной экономики дворян, которая бы неизвестно на чем базировалась, отпусти они крестьян.

Однако, выступления в Дружеском литературном обществе, подобные этому, казались ведущими далеко за слова, сказанные во всеуслышанье, даже свободолюбиво настроенный Андрей Тургенев вынужден был напомнить об осторожности и меньшей объятности политического воображения.

Когда от высказанных горячих слов, их мятежных страстей, в старой зале казалось душно, друзья выходили в сад, и там продолжали спор пока не замерзали.

И опять споры заходили на новый виток.

Воейков субъекту идеалистической философии – мирному че-
ловеку – противопоставлял борца-героя: «Чем заслужили бессмертную славу Тюрени, Евгении, Суворовы? Пренебрежением смерти. Чем увенчали добродетельные дела и бессмертные имена свои Сократы, Деции, Регулы? Пренебрежением смерти. Здесь, может быть, возразят мне, что Сократы, Леониды и Регулы не смертию, а примерною добродетельною жизнию заслужили благословение потомства. На сие я отвечаю, что честность не есть главное отличительное свойство великих, знаменитых людей, что они, будучи только честными, были бы забыты так, как миллионы честных философов, честных ремесленников… Золото дорого потому, что оно редко. Пренебрегающие смерть герои знамениты потому, что они редки».

Речь Воейкова, казалось, нагнетала какую-то озлобленность к жизни, которою друзья, очарованные этой страстной речью, не ощущали как злобу, а скорее как стремление подготовить нежные души к суровому, даже крайнему испытанию – испытанию смертью. Выражение Воейкова «Победим или умрем!» Андрей Кайсаров и позже цитировал в письме; видно, оно очень запало в душу.

Александр Воейков, хозяин «поддевических» собраний, в ту пору не был тем, чем стал впоследствии, как-то позже его деятельность ушла из русла юношеских мечтаний. Устремления, обеты молодости, если и не попрались, то заметно стерлись. Но в Дружеском литературном обществе он был именно таким зажигательным красноречивым оратором, горячим и по-детски злым, с речами, полными младых восторгов и ядовитых шипов. Друзья в 1800-1802 годы очень любили его. Если же судить о нем лишь по последним годам его жизни, как это делают иные исследователи, мы не избегнем несправедливой оценки.

 В недатированном письме к Андрею Кайсарову Андрей Тур-
генев пишет: «Обрадуй, брат, будет ли Воейков с вами. Это – неоцененный человек… Хотя мы и зовем друг друга ослами, однако ж я немногих людей люблю так, как его…» Андрей Кайсаров писал: «Мне жаль очень Воейкова. Он получил такие дарования, которые не всякий получает, – и теряет это по-пустому; какой-то ветер, какая-то самая непростительная суета и уверенность большая в себе мешали ему до сих пор заняться чем-нибудь».

Во всех этих юных, в общем-то веселых, жизнерадостных людях поражает чувство зрелой ответственности. Разговоры о патриотизме были совершенно искренни и обильны. И Андрей Кайсаров участвовал в них.

9 февраля он произнес речь «О кротости», 29 марта – «О том, что мнение о славе зависит от образа воспитания». Последняя речь, несмотря на несколько тяжеловатую формулировку заглавия, во многом определяет мировоззрение Кайсарова и объясняет его дальнейшую судьбу. Кайсаров защищает военную храбрость, считая, что не жалостью должно руководствоваться на поле брани: «Пусть сердце воина ожесточится на минуту, если враги грозят его отечеству…» Речь Кайсарова перекликалась с выступлениями Мерзлякова и особенно Воейкова, который, словно хотел перекричать Кайсарова, выдвинув дерзкий тезис: «Сам эшафот есть престол славы, когда должно умереть на нем за Отечество!»

Идея поиска идеала истинного сына отечества запала в души юных членов Дружеского литературного общества. Свои суждения друзья по очереди высказывали в специально написанных речах, каждая из которых высвечивала один из аспектов темы о нравственном совершенствовании человека и гражданина.

Хотя речам Кайсарова свойственна некоторая театральная торжественность, размышления его интересны. Например, в речи «О том, что мнение о славе зависит от образа воспитания» он говорит о подлинных и мнимых героях в истории. Ибо, по словам Кайсарова, героями порой провозглашались не защитники Отечества, а завоеватели народов. «Как часто даже самый свет, который должен быть судьею беспристрастным, как часто предает он славе имена, заслуживающие проклятие или по крайней мере вечное забвение?.. Бичи рода человеческого похищают место в истории о добрых гражданах… – говорит Кайсаров. – Если бы поэты не употребляли во зло дара своего, если бы они не прославляли плачевного разорения целых империй, не прославляли бы того пламени, которым пожжены несчастные жители мирных деревень, если б они обнаружили пустой блеск той самой славы, за которою гонялся сей безумец, то при одном имени Александра (Македонского – А. Б.) добродетельный юноша содрогнулся бы и страшился быть ему подобным. Если б историк выводил на сцену одну только истинную добродетель и лестную ее награду, невольным бы образом юноша затверживал имена истинно великих, невольным бы образом возрождался в нем огнь пожертвования, который вместе с летами более и более согревал кровь его». Так думал восемнадцатилетний Кайсаров.

Мрачная концовка речи Мерзлякова «О трудностях учения», а также желание поддержать правого Мерзлякова, тайную и сильную печаль его о всех жаждущих просвещения, понимания, применения, навела Андрея Кайсарова на мысль о «мизантропии» и «мизантропах», которых человеконенавистниками не считал, а лишь очень мрачными, угрюмыми людьми (иногда философами), чему были причины.

1 июня произнесена его речь «О том, что мизантропов несправедливо почитают бесчеловечными». Кайсаров не считал несправедливость плодом субъективного представления, рождающегося в мрачном сердце желчного человека. Следовательно, осуждение действительности есть признак любви и ненависти к людям. Мизантроп «… родился с нежным сердцем, был готов любить ближних, как братий своих; но видя угнетенную невинность, как достоинство ненагражденное, видя добродетель, стенавшую под тяжелыми цепями тиранства, гения от нищеты умирающего; одним словом, видя все ужасы, какие только может производить злоба людей, – он начинает опасаться их». Мизантропы и меланхолики у Кайсарова люди думающие (и даже задумывающиеся очень глубоко), страдающие, постигающие нравственные и социальные основы жизни, размышляющие о том, как облегчить страдания других. Практически Кайсаров говорил о зарождающейся в недрах нации русской интел-
лигенции, условия возникновения которой далеко не легки.



[1] Говарды – знатная и коренная английская фамилия. «Говардовское» синоним «аристократическое».

[2] si dement (франц.) – такой сумасшедший, такой бешеный.

Что заставляет тонкую душу мизантропа, меланхолика (то есть истинно интеллигентную натуру) страдать – угнетенная не-
винность, ненагражденное достоинство, добродетель под цепями тиранства? Он хочет употребить свою жизнь на служение отечеству, но не с бездумным рвением, а со смыслом, в который вкладывается желание прогрессивного движения. При это необходимо и важно, чтоб отечество с благодарностью принимало его труды.

Андрей Сергеевич горячо и пылко призывает гуманно относиться к мизантропам и меланхоликам.

Что касается формы речей и их особенностей, то они зачастую (у Кайсарова, во всяком случае) были пространны, ассоциативны, отягощены многими цитатами из античных и других авторов. Друзья ещё не знали истины: не делай выступлений, пока техническое совершенство речи не обеспечит полноты воплощения созревших замыслов. Они просто жили, и жизнь текла по жилам. Они сжигали нервную силу юности на собственном огне. Позже, в одном из стихотворений Кайсарова промелькнет строка: «мой страстный дух во мне сгорал». Это случайное-неслучайное выражение во многом объясняет стиль жизни Кайсарова (а значит и его речей). Кайсарова поддержал Андрей Тургенев. Возможно он выступил со стихотворением. До нас дошли черновые отрывки.

В этой компании образованных юношей к недворянам относился лишь Мерзляков. И хотя он любил подчеркивать влияние Дружеского литературного общества на формирование своих взглядов и писал, что общество, «…где мы, поистине управляемые благороднейшею целию, все в цвете юности, в жару пылких лет, одушевленные единым благодетельным чувством дружбы, не отравляемые частными выгодами самолюбия, учили и судили друг друга в первых наших занятиях…», он оказывал на всех друзей, особенно на Андрея Кайсарова и Андрея Тургенева огромное влияние; являлся для них авторитетом потому, что был старше, и потому что его интересы выходили дальше интересов дворянского круга.

В Дружеском литературном обществе Мерзлякову была доверена ответственная роль составителя законов, о чем он говорил в своей речи на учредительном собрании 12 января 1801 года. Затем Мерзляков выступал с программными речами об отечестве и долге гражданина (19 января), «О деятельности» (марта) и «О трудностях учения» (в начале мая), со стихотворной одой (7 апреля).

В речи о гражданском служении отечеству главная мысль бы-
ла «возжечь» великий «энтузиазм патриотизма». Алексей Федорович призывал своих друзей-единомышленников не ограничиваться рамками только литературного поприща, придать общественный характер и собранию, и будущей своей деятельности. Ведь по его словам, в Дружеском литературном обществе молодые «…приго-
товляли себя на будущее наше служение». Поэтому он ратовал за воспитание в «…беседах, которых предметом было познание человека и его нравственности». Нравственность в устах Мерзлякова не отвлеченная морализация в масонском духе, а проповедь гражданских добродетелей. За образец брался тогда античный уровень поклонения долгу перед родиной. Мерзляков, пользуясь словечком Андрея Кайсарова, основным способом гражданского воспитания считал «поревнование», а важными гражданскими качествами – твердость, смелость, благоразумную гордость.

Мерзляков был одним из самых решительных и горячих про-
тивников французского воспитания. Он выступал за всестороннее изучение родного языка, дающего самобытную литературу. В речи «О трудностях учения» он говорил: «Мы не имеем ещё собственных образцов во всех родах сочинений; все наши писатели рождаются, так сказать, во французской библиотеке; тогда, когда ещё не в силах судить ни о своих, ни о чужих сочинениях, тогда дают нам в руки иностранные книги, воспитывают нас иностранцы.  

Скажите, что останется в них русского? Сверх того, длжно заметить, что наш язык сам по себе столь обилен, что требует человеческой жизни, для того чтобы совершенно знать его. Когда же начинается это познание? Тогда, когда русский дворянин научится уже писать французские стихи».

Эстетическая позиция Мерзлякова значительно отличалась от дворянской, господствовавшей тогда. Он (хотя это было чревато упреками в безнадежной архаичности) скорее предпочитал скупой рационализм классицистов XVIII века и исследовательский пафос М. В. Ломоносова, ещё больше опираясь на просветителей, чем хоть сколько-нибудь серьезно относиться к сентиментальным переводным утопиям.

Теоретическую базу классицистов Алексей Мерзляков переосмысливал и наполнял новым содержанием. Например, классицисты совершенно не замечали чувств человека, их открыли для литературы ХVIII века – сентименталисты. Мерзляков учитывает этот опыт, хотя полностью на сторону сентименталистов не становится. Последние определили для своих героев слишком низкий потолок человеческих дерзаний и совершенно исключили гражданское поприще, чего Мерзляков никогда понять не мог. Он стоял на позициях рационалистов-просветителей.

Речи Мерзлякова во многом определили ход споров и разговоров на заседаниях Дружеского литературного общества. Всем было ясно, что литературные вопросы – лишь часть вопросов воспитания в духе патриотизма.

Один из пунктов «Законов» Дружеского литературного обще-
ства предусматривал: «Всякие три месяца должны быть экстраординарные собрания или торжества, каждый из сих праздников может носить на себе особенное имя – иной посвящается отечеству, другой – которой-нибудь из добродетелей, третий, например, поэзии…» То есть, говоря современным языком, в плане предусматривались тематические вечера. Речей Дружеского литературного общества сохранилось 23, но они далеко не все, и далеко не все выступления оказывались в форме речей. Следовательно, установить, были ли такие вечера и сколько их прошло, можно по письмам.

Андрей Тургенев писал: «Вспомните этот холодный еще, сумрачный апрельский день и нас в развалившемся доме, окруженном садом и прудами. Вспомните гимн Кайсарова (произведение до нас не дошло – А. Б.) стихи Мерзлякова, вспомните себя, и если хотите, и речь мою… Тот радостный день, в который детскими руками сыпали на алтарь отечества нежные цветы усердия, любви и преданности».

Отсюда вытекает: собрание, о котором идет речь, было полностью посвящено отечеству, исключительно патриотической теме.

Андрей Иванович хотел, чтобы и друзья его не забыли яркой страницы работы их Дружеского общества, чтоб воспоминание об этом собрании особым теплом согревало бы их всегда. Он писал Жуковскому: «Я бы желал, чтобы в дни двух торжеств наших 1-ое или 7-ое апреля… каждый из нас их праздновал, где бы он ни был. Это многим из нас очень будет приятно…». Находясь в разных городах Европы каждый бы знал, что в эти дни «душевные друзья его о нем думают».

Торжество, посвященное отечеству, было 7 апреля. Инициаторами его были Алексей Мерзляков и Андрей Тургенев, принял активное участие и Андрей Кайсаров. Об инициативе Мерзлякова можно судить совершенно отчетливо. Московский университет готовился к такому же торжеству, посвященному отечеству, которое прошло 14 апреля. Мерзляков, тогда уже бакалавр университета, должен был выступать со стихами на день восшествия на престол Александра I. Все писалось раньше и первое пробное чтение состоялось как раз в Дружеском литературном обществе 7 апреля. Стихотворение называлось «Слава» и позже опубликовано.

Андрей Тургенев не посвящал своей речи специально Алек-
сандру
I, он выступал на тему об Отечестве. На эту тему он думал давно. Например, 29 января он сделал запись в дневнике: «Если гражданин есть член целого политического тела, то от сохранения частных прав каждого должно зависеть главное право всего общества. Сделав добро одному ближнему – ты сделаешь добро всем ближним; будь честен, ты будешь лучший гражданин в гражданстве: таким образом, прежде воспитывались сыны отечества… Общество наше есть скромная жертва отечеству. Всякий миг, всякое дело наше посвящено ему. Скоро, может быть, возгремит оно к нам и назовет нас своими защитниками. Умейте сделаться того достойными».

Он не знал, еще, где и когда ему понадобятся записи, но сама идея любви к родине весьма занимала его. Речь Андрея Тургенева была без названия, но ее вполне можно бы назвать так же, как он озаглавил и стихотворение, первый, «детский» вариант которого опубликован им в сборнике учащихся Московского благородного пансиона «Разговор о физических и нравственных предметах» (М., 1800), – «К Отечеству» или речью о любви к родине.

«Любовь к отечеству есть то сердечное чувство, которое с самых нежнейших лет наших привязывает нас к нашей родине, укрепляется, развивается в нас с летами и, наконец, обращается для нас в природу и сливается, так сказать, с душою нашею. Сперва оно есть только чувство; не зная еще, что такое отечество, мы уже любим его; но мало-помалу, когда разум начинает в нас действовать, мы видим, что должны следовать сердечному нашему движению, что мы должны любить его, потому что оно приняло нас прежде всего в свои недра, потому что в нем научались мы любить людей, потому что в нем живут, к нему принадлежат те, которым обязаны мы сохранением, украшением бытия нашего… Не им ли одушевляемы были величайшие герои древности, которых память, и поныне для нас священная, подобно чистому пламени, воспаляет нас к великим делам, заставляет презирать смерть, дабы или содержать отечество свое благополучным, или в небесах найти другое отечество».

Здесь утверждается идея самоотречения во имя славы и благополучия отечества. Автор речи призывает погибнуть, презрев смерть, если потребуется, но не предать родины, не унизить ее подлостью. Мы видим, что в своей речи Андрей Тургенев идет вслед за мыслями Андрея Кайсарова и Воейкова, ещё ранее высказанными Плавильщиковым и другими просветителями. Идеал Андрея Тургенева – античные герои с их безоговорочным самопожертвованием во имя славы отчизны. И далее мы встречаем мысли уже знакомые, но выраженные Андреем Тургеневым сжато, динамично и с большим чувством:

«Есть люди, которые, любя всем сердцем страну своего рождения, обманывают самих себя и, следуя софизмам острого разума, утверждают, что для истинно просвещенного человека нет отечества, что он не есть патриот, а гражданин вселенной… О вы, которые, вопреки своему мнению, любите, может быть, свое отечество и всею душою ему преданы, уверьтесь, что нельзя быть гражданином Ввселенной, не будучи патриотом, что одно только наше отечество может привязать нас ко всей вселенной так, как маленький уголок земли, в котором родились мы, связывает нас с нашим отечеством… Какую священную, неизъяснимую силу имеет над нами место нашего рождения!..»

Окончание речи полно признаний в любви к отечеству, клятв и призывов юных горячих сердец к самопожертвованиям: «…Ты, может быть забудешь, оставишь детей, но дети твои никогда, нигде тебя не забудут… В согласии наших душ поклянемся перед ним быть его сынами… Может быть, некогда сей священный энтузиазм погаснет в бурях мира, сердца наши охладеют, но горе нам, если мы когда-нибудь забудем этот день, в который мы свободно произнесли обеты наши перед алтарем отечества».

По словам Андрея Тургенева, патриотизм – чувство свободное и личное. Он не связывает свое отечество с конкретным царем, ведь их ещё не оперившееся поколение успело пережить двух царей (причем одно убийство), перепохороны и реабилитацию Петра III и встретить новое светило. Поколение Андрея Тургенева уже успело понять всю бренность земного существования владык. Родина же пребывает вечно.

Время, на которое пришлась молодость Тургеневых, Кайсаро-
вых и их друзей, – время увлечения поэзией поступков античных героев, поэзией самопожертвования. Все они хотели бы перенести античность на русскую почву, хотели быть «русскими римлянами».

Основная идея – о самопожертвовании во имя родины – полностью сконцентрирована Андреем Тургеневым в прекрасном стихотворном шедевре (над ним работал около трех лет) «К Отечеству».

Сыны отечества клянутся,

И небо слышит клятву их!

О, как сердца в них сильно бьются!

Не кровь течет, но пламя в них.

Тебя, отечество святое,

Тебя любить, тебе служить:

Вот наше звание прямое!

Мы жизнию своей купить

Твое готовы благоденство.

Погибель за тебя – блаженство,

И смерть – бессмертие для нас!

Не содрогнемся в страшный час

Среди мечей на ратном поле,

Тебя, как бога, призовем,

И враг не узрит солнца боле,

Иль мы, сраженные, падем –

И наша смерть благословится!

Сон вечности покроет нас;

Когда вздохнем в последний раз, –

Сей вздох тебе же посвятится.

 

Это не пустое красноречие. Это были вещие слова. В них начертан идеал жизненного стремления всех членов Дружеского литературного общества, но одному лишь Андрею Кайсарову суждено было подтвердить пророческие слова друга своей жизнью и смертью.

Патриотическое выступление Андрея Тургенева в Собрании имело полный успех.

У тургеневского круга не существовало никакого старшего руководителя. Они сами собирали по крупицам передовую мысль эпохи просвещения, выделяя ее в основном из литературных источников или переводных сочинений.

Материалистическую этику они отождествляли с эгоистической, прославляя бескорыстие, добровольные жертвы во имя других (общества), героизм, гражданскую активность.

В этом смысле характерны уже известная речь Мерзлякова «О деятельности» и речь Жуковского «О дружбе».

Жуковский считал основой дружбы жертву во имя друга, бес-
корыстие; в дружбе не должно быть интереса материального; она базируется на взаимном почтении; откровенность неразлучна с дружбой, но не следует ее смешивать с грубостью. Тонкость и осторожное обхождение доставят друзьям настоящее наслаждение. Кульминация дружбы – кончина друга. Долг оставшегося состоит в том, чтоб положить цветок на гроб своего «Агатона» и затем вечно о нем скорбеть.

Через три дня после этой речи, 1 марта, Мерзляков вступает в дискуссию, и «ополчается» на Жуковского в речи «О деятельности». Он считает: когда человек деятелен, мечтать ему некогда. Общество Мерзляков сравнивает с машиной, которая стоит: что пользы, если все пружины в ней сильны и чисты!.. «Союз дружбы, который, по словам Мерзлякова, «ораторы каждую неделю переплетают поочередно новыми гирляндами», – есть нечто застывшее, не ведущее к общечеловеческому прогрессу. «Мы учимся быть панигиристами, обожателями и больше ничего». Мерзляков, полемизируя с Жуковским, обрушился на появившийся обычай «мечтать о будущем». Конечно же не против мечтаний вообще выступил Мерзляков, а против только мечтаний, не подкрепленных запасом энергии общественно-полезной деятельности. Он призывал перейти от мечтаний к деятельности: «Труды, и несчастья, и венец победы соединят нас теснее, нежели все наши речи». И продолжал, смыкаясь с мыслями Андрея Тургенева, Андрея Кайсарова, Александра Воейкова: «Каждый из нас – человек, гражданин, каждый из нас – сын отечества… Мал тот, кто хочет быть только оратором, стихотворцем, сочинения его холодны, если не воспламенит их любовь сердечная, советы его не отрут слез угнетенной невинности, прекрасные мысли его не утолят голода нищему».

Здесь в спорах выработался свой (утопический) идеал челове-
ка – героическая личность, стоически-сильная, жаждущая деятельности во имя социальной справедливости, облеченная жертвенной моралью.

Даже при иных своих заблуждениях и большой доле прекрас-
нодушия друзья проделали за короткий срок бурную, стремительную эволюцию. Они преодолели масонские влияния, познакомились с идеями просветителей, для их времени неплохо уже знали зарубежную и античную литературу, вырабатывали свое отношение к сентиментализму, романтизму и лишь брезжившему реалистическому направлению.

Алексей Федорович Мерзляков был «корифеем» Дружеского литературного общества. Его влияние бесспорно даже на Андрея Тургенева, и, казалось, очень непохожего на всех, Жуковского. Алексей Федорович считал, что глубокое изучение народной поэзии, сказки, песни, должно стать родником, обогащающим душевный опыт человека, источником, откуда черпаются чистота, простота, искренность, мудрость, целомудрие, юмор, что обогащает и язык. Народное искусство, по словам Мерзлякова, может стать орудием борьбы с «изящными безделками».

Слово «безделки», пришедшее тогда в русскую литературу вместе с увлечением античностью, впервые употребленное в I веке Катуллом для сборника небольших лирических (неполитизирован-
ных) стихотворений, в устах Мерзлякова – собирательный образ всех холостых подделок, написанных тогда на сентиментальный лад. Подделки эти насквозь фальшивы, претенциозны, пусты. А поддельщики совершенно разминулись с русским духом и забыли, что литератор в России пророк и народная совесть. Имитаторы, эпигоны раздражали русскую душу неискренностью и стереотипом мышления.

Эта пена, которой позже дали несправедливое название «карамзинизм» и которая едва соприкасалась с талантливым, многообразным, более широким, чем только сентиментализм, явлением Карамзина, во многом его порочила, так как смещала шкалу справедливой оценки его творчества. Карамзин на энергии своего таланта, словно метеор, проскочил сентиментализм, став тем, чем он теперь есть – учителем истории российской дня многих поколений людей. Однако, именно за ним, как шлейф, долго тянулся «грех» его открытия для России сентиментализма, в какой-то момент бывшего даже прогрессивным, так как сентиментализм показал россиянам нежную сердечную жизнь, о которой до той поры не писали.

Слово «безделки» в русской литературе произнесено Карам-
зиным. После того, как Николай Михайлович в 1794 году выпустил сборник своих произведений «Мои безделки», его друг – Иван Иванович Дмитриев, весело соревнуясь в художествах фантазии, выпустил в 1795 году «И мои безделки», – слово стало притчей во языцех. Во всяком случае, в мозгу поколения Кайсарова оно застряло, как гвоздь. Сам Андрей Кайсаров не раз употреблял его и даже единственный, дошедший до нас, цикл своих стихотворений, связал с этим словом.

Не потому же он взял это название, что действительно считал «безделки» Карамзина, Дмитриева и свои собственные – безделками и никому не нужными упражнениями?! В цикл включались произведения разнообразные и во многом личные (теперь мы это называем «лирика»), хотя общественная жизнь из произведений Кайсарова (о них скажем позже) не исчезала, она всегда бурлила рядом и влияла на личные чувства и пристрастия, выбор тем и их трактовку. Сборник Кайсарова содержал и произведения критические, которые он сам словно обезоруживал, как бы смягчал, называя «безделками», пустяками.

Этого Мерзляков не мог не понимать, не мог не чувствовать. Он и не выступал против искренности, против личного, против самоиронии и юмора, всегда свойственных и народной поэзии. Этот прием лукавства русской поэзии и песни, где «как бы» безделица, а на самом деле все более чем серьезно, очень свойствен фольклору. Говоря о «безделках» и подхватив словечко Карамзина, Алексей Федорович имел в виду не это, а именно карамзинизм, сентиментализм, как литературное явление с малым общественно-полезным коэффициентом.

Отношение к сентиментализму и романтизму у Мерзлякова тоже претерпевало эволюцию. Если до Дружеского литературного общества (и отчасти даже в период его) он и сам переводил сентиментальные «Страдания молодого Вертера» Гете, то позже – резко критиковал Карамзина за незначительность и мелкость содержания его произведений, хотя по сути, больше это относилось к «карамзинизму», а сам Карамзин уже писал историю российского государства.

Андрей Тургенев разделял взгляды Мерзлякова на карамзинизм. Сохранилась на этот счет очень живая, словно передающая диалог друзей, запись в дневнике накануне нового года и первого года нового века. Запись сделана 20 декабря 1800 года: «Сегодня ввечеру имели мы трое: Мерзляков, Жуковский и я, преинтересный разговор: началось тем, что Мерзляков или Жуковский спросил, будет ли следующий век так же обилен, или обильнее писателями. Мы сказали свое мнение: я думал, что число их будет больше, но заметил, что, может быть, более будет превосходных писателей в мелочах и что сему виноват Карамзин. Мерзляков и я: ему бы надобно было явиться веком или двумя позже, тогда, когда бы имели уже более сочинений в важном роде; тогда пусть бы он в лавры и дубы вплетал свои цветы. Он сделал эпоху в русской литературе… Скажем откровенно – он более вреден, нежели полезен литературе нашей, и вреден потому более, что так хорошо пишет. Пусть бы русские продолжали писать хоть хуже, хоть не так интересно; но только в важнейшем роде; пусть бы они с великим мешали и уродливое, гигантское, чрезвычайное, это бы очистилось. И смотря на общий ход просвещения и литературы, в целом, надобно признаться, что даже Херасков больше для нее сделал, нежели Карамзин».

Ни Мерзляков, ни Андрей Тургенев не оценили тогда правильно Карамзина, не зная о том, что он уже шел дальше, выше, а видя перед собой лишь эпигонов, утопивших русскую литературу в море слез и насадивших вокруг массу искусственных деревень и бутафорских «поселян». Большинство этих авторов – подражатели, сбегавшиеся на чужой успех и вытаптывающие затем все живое на освоенной площадке.

Сентиментализм зародился и приживался в России в муках борьбы и острых споров. В 1790 году, когда Кайсаров и все его ровесники только начинали знакомиться с современной им литературой, сентиментализм утвердился как передовое, вдохновленное просветительской идеологией искусство. Сторонники этого направления должны были бороться с классицизмом в одном лагере с просветителями. В постоянной полемике рождалась эстетическая теория, отбрасывающая нормативную поэтику. Создавались произведения, по-новому изображавшие человека и окружающую его действительность. Просветители взяли за основу всесословную ценность личности. Сентименталисты впервые наиболее пристально исследовали человеческие чувства. Вводя в свои произведения, хотя и приукрашенных, бутафорских крестьян, мещан и проч., сентименталисты способствовали быстрейшей демократизации литературы.

Но сентиментализм, в отличие, скажем, от реализма, позже всесторонне анализировавшего жизнь, пристально всматривался в чувственный мир человека, изолировав героя от многих обстоятельств быта. Здесь имущественному положению и благородству происхождения противопоставлялись богатство и благородство чувств. Как правило, герой сентиментальной повести или романа не борец за свои чувства и свое бытие, он беглец от реального мира и жертва обстоятельств. Этот честный герой – духовно богатая личность, чье нравственное достоинство не зависит от устоявшихся представлений общества. Он велик, гигантски благороден лишь в тиши сельского уединения или в стенах собственного дома, где он на глазах читателя всеми богатствами души стремится завоевать себе счастье любви, семейные радости, даже в самом страдании и самопожертвовании обрести радость, наслаждение своим личностным богатством.

Подобные настроения находили отклик. Сентиментализм был уже состоянием общества. Карамзин только выразил его и выразил наиболее талантливо, заметно. Николай Михайлович ещё неизвестен как создатель «Истории государства Российского». Все его знали тогда по эстетическим концепциям сборника «Аглая», где явный отказ от изображения реальной действительности сочетается с подчеркнутым субъективизмом. Отсюда во многом однозначное отношение к нему и нападки. Поскольку в данном направлении дарованию Карамзина почти нечего было противопоставить – он принимал на себя все удары. Тем яростнее оказывалось сопротивление сентиментальным поэзии и прозе, что они необыкновенно свежи и обаятельны для того времени, раскованы, безыскусны,

понятны и доступны всякому. Тем яростнее оказывалось сопротивление, что ещё недавно увлечение Карамзиным пережили все. ещё в 1799 году Андрей Тургенев защищал Карамзина, которого он тогда любил до самозабвения, от нападок морализатора, стоявшего на страже суровых архаических законов классицистов ХVIII века и установлений православной церкви, П. И. Голенищева-Кутузова, который в журнале «Иппокрена, или утехи любословия» (т. IV, стр. 17-31) опубликовал стихи, содержавшие намеки на неблагонадежность и вольномыслие Карамзина. Андрей Тургенев отпарировал это выступление эпиграммой:

 

О сколь священная религия страдает,

Вольтер ее бранит – Кутузов защищает.

 

Андрей Кайсаров принял участие в «боевых действиях» на стороне друга. Его очевидно очень острая эпиграмма до нас не дошла, о ней можно судить лишь по тому впечатлению, которое она произвела на Андрея Тургенева: «Ну уж стихи – славные!.. Ай же Андрей Сергеевич; он и нас с заслуженного места собьет…»

А в декабре 1799 года Андрей Тургенев писал: «Выходит 5-й том «Писем…» Карамзина. Не сочинить ли чего-нибудь? Сказавши, что выходит Карамзина книга, заключу:

 

Кутузов! Вот ещё работа для тебя:

Пиши, бесись, ругай и осрами – себя».

 

Заслуги Карамзина для друзей ясны: они любили ещё в отрочестве его «Детское чтение», увидели и оценили в нем преобразователя русского языка (вводившего новую лексику) в художественно-эмоциональную его сторону, создателя нового литературного направления на русской ниве; отдали должное, наконец, его дарованию.

Однако, они же начали подвергать сомнению его авторитет. У Андрея Кайсарова, например, встречаются противоречивые высказывания о Карамзине. Если построить их последовательно, то получится примерно такая картина: «…Знаешь, почему мне хочется прочитать «Дон Карлоса»? Вчера в карауле я читал Карамзина «Письма…», в которых он расхвален. – А Карамзин пустова не похвалит». В другом письме: «…Карамзин по-старому любит соловьев и малиновок, что ты «можешь видеть в его Пантеоне, в статье о Никоне, кажется, уж тут-то бы всего меньше шло приклеить его птичныя сантименты…». «Пустой карамзинизм» в устах Кайсарова – искусственность и больше нечего. Однако позже он опять признается: «…Я с некоторого времени гораздо больше полюбил Карамзина нежели прежде». А через пять месяцев после такого высказывания другое: «Вот и записочка Максима Ивановича Невзорова, который немилосердно бранит Карамзина. Правду сказать, он и стоит этого».

Нельзя утверждать, что Кайсаров не мог разобраться в Карамзине без оценок его другими. Дело в том именно, что Карамзин был и хорошим и плохим, и талантливым и однообразным, вызывал противоречивые чувства: он и нравился и не нравился.

Андрей Тургенев и Андрей Кайсаров (как и сам Карамзин) не стояли на месте. Собственный сентиментализм их начинал раздражать. Они в душе (хотя ещё мало осознанно) опасались возможности для себя умножить число подражателей Карамзина. И чем привлекательней была его эстетика, тем яростнее друзья стали ей сопротивляться. Они без труда нашли в сентиментализме много отрицательных черт. В этом им активно помог Мерзляков с его аналитическим, критическим умом. Друзья обнаружили в сентиментализме отсутствие общественной мысли, важных педагогических, просветительских задач, национальной самобытности, мелочность тематики.

Сентиментализм царил тогда в обществе не только как литера-
турное течение, но и как стиль взаимоотношений. Письма, дневники той поры, в том числе и письма окружения Кайсарова, полны «слез», их покрывает дымка сентиментальности. Избыточная чувствительность начинала надоедать, особенно в мужчинах. Кайсаров уже делал различие между действительным настроением и пустою сентиментальностью».

С такой уверенностью, как защищали Карамзина, друзья взялись его высмеивать. Высмеивать, прежде всего в собственных глазах, как бы воспаляя, взвинчивая себя на неприязнь, накапливая инерцию движения к легкой расправе с собственными иллюзиями на почве сентиментализма. Дидактический их глас часто раздавался в спорах, в это время ими как бы набирался педагогический вес, достаточный категории Карамзина. Причем запальчивая самоуверенность в собственных нигилистических возможностях в этом плане чередовалась с глубокими сомнениями.

Андрей Тургенев с тревогой за свое детище – Дружеское ли-
тературное общество – говорил друзьям, что горячие споры порой нарушают согласие Собрания. Но как всегда бывает в собраниях, «колокольчик», возвещающий просьбу о тишине, заставлял спорить ещё упорнее.

Михаил Кайсаров во всеоружии красноречия встал на сторону защиты карамзинизма, он ввязался в спор о служении общественному благу, о личности, призванной разобраться в себе. Михаил Сергеевич утверждал субъективность человеческих представлений о счастье. Он даже не заметил, может быть, что вывод его был несколько абсурдным: ведь он говорил о бесцельности всякого рода общественной деятельности. Михаил Сергеевич считал, что всякая общестественная деятельность ничто в сравнении с удовольствием воображения.

В споре на стороне карамзинистов выступил и Жуковский. Он обильно пересыпал свою речь цитатами из Карамзина, особенно программного его стихотворения «К Дмитриеву». Однако, сильных аргументов в арсенале Жуковского не было.

Кульминацией в споре сторон стала пародия Андрея Кайсаро-
ва «Свадьба К…», которая не риторически, а художественно-веско показала эстетику и круг идей сентиментализма. Кайсаров, вдохновленный Андреем Тургеневым, а возможно, Мерзляковым и Воейковым, решил, наконец, вылить все свои знания Карамзина, всю свою начитанность в пародию, искусно составленную из строчек различных сочинений писателя: «Исправление», «Странность любви», «Выбор жениха», «Послание к Дмитриеву», «Молитва о дожде», «Илья Муромец», «Остров Борнгольм», «Какой закон святее», «Африканская жизнь» и проч.

Собранные вместе на небольшой площади пародии, отрывки, фразы, слова из сочинений Карамзина дали выразительный эффект бесконечно однообразных унылых повторений приемов сентименталистов, бедности, ограниченности набора атрибутов, обеспечивающих «блаженство», обязательную счастливость, а затем несчастность героев.

Кайсаров, обладая природным остроумием, подогретым моло-
достью и дерзостью, высмеял литературное течение, бывшее, как мы уже говорили, вначале прогрессивным; потом, размноженное эпигонами, вытоптавшими на этой стезе вое живое и ценное, оно превратилось в течение «слез».

«Свадьба К…» – лишь одно из названий пародии Кайсарова (так называл ее в письмах сам автор). У разных исследователей, в разных источниках встречаются «Свадьба Карамзина», «Описание свадьбы Карамзина», «Женитьба К…», «Николай Михайлович Карамзин. Описание его бракосочетания». Различия эти не считаются принци-
пиальными, и лишь говорят о множестве вариантов рукописных списков пародии, которые существовали в девятнадцатом веке.

Описание бракосочетания относится к первой женитьбе Карамзина в апреле 1801 года на Елизавете Ивановне Протасовой, родной сестре Настасьи Ивановны Плещеевой, которой посвящался карамзинский сборник «Аглая». Следовательно, «Свадьба К…» написана по свежим впечатлениям от самой свадьбы и в период активной работы в Дружеском литературном обществе.

Приведем здесь наиболее интересные моменты этого талантливого, полного полемического задора сочинения Кайсарова, тем более, что пародия проливает свет на те грани литературной борьбы, которые существовали в начале девятнадцатого века:

«Кажется, что вся природа брала особенное участие в свадьбе Карамзина; церемониал ее заслуживает внимания.

Заря утренняя начала уже красить восточное небо, и розовый свет ее сыпался на белые граниты; но солнце не выказывало ещё лица своего, когда начался благовест вздохами чувствительных сердец. Он продолжался до тех пор, пока

 

Солнце красное явилося

На лазури неба чистого

И лучами злата яркого

Осветило рощу тихую…

 

В эту минуту стенания перестали, потому что она была назначена для бракосочетания. Здесь опишу я место, на котором должно было ему совершиться.

В тени липовой рощи возвышается небольшой холмик, розма-
ринами увенчанный. Внизу расстилаются тучные густо-зеленые, белыми, синими и красными цветочками распещренные луга, за которыми по желтым пескам журчит кристальный ручеек; далее пасутся многочисленные стада; там молодые пастухи, сидя под тению дерев, поют простые песни, сокращают тем летние дни. На верху холмика стоит миртовая беседка с надписью: «Храм любви». В ней все просто, но все дышит любовью. Простой дерновый жертвенник, украшенный ландшафтами и васильками, сооружен посреди ее. На жертвеннике статуя божества, которому посвящен храм сей. По стенам видны изображения Геркулеса, сгорающего от любви к Омфалии; Венеры, млеющей в объятиях Марса; Пенелопы с ее бесконечною тканью и проч. Вход стерегут два купидона с язвительными своими стрелами. Здесь-то должен был Карамзин получить руку своей любезной. Минута соединен ия их наступила,

 

Улыбнулось всё творение,

Воды с блеском заструилися,

Травки, ночью освежённые,

И цветочки благовонные

Растворили воздух утренний

Сладким духом, ароматами.

Все кусточки оживилися,

И пернатые малюточки,

Конопляночка с малиновкой,

В нежных песнях славить начали

День, беспечность и спокойствие».

 

Так Кайсаров словами Карамзина описывает идиллию, предшествовавшую соединению сердец. В этом же духе изображается процессия, шествующая к храму, где должно совершиться бракосочетание. Псалмопевцы приветствовали жениха и невесту веселым гимном:

 

Лишась способности грешить,

Прямым раскаяньем докажем,

Что можем праведными быть,

Лишась способности грешить…

 

Мужей оставим мы в покое,

А жен начнем добру учить,

Лишась способности грешить.

На вопрос священника, хочет ли жених соединять свою судьбу с судьбой этой прекрасной девицы, жених отвечал:

 

Чином я не генерал

И богатства не имею,

Но любить ее умею!..

 

Далее подробно описывается в сентиментальном духе вся процессия в храме: хоры, чтение акафиста природе-матери, «по окончании которого жрец, благословив их,учинил обычный отпуск. Страстные любовники повторили клятвы свои уже в шалашах своих и, запечатлев их пламенными поцелуями, наконец

 

Небо на земле вкусили!!!»

 

Обращение Кайсарова в начале литературной деятельности к сатирическому жанру характеризует и его общественно-литературную позицию: приверженцы сентиментализма не жаловали сатиру, они не писали комедий, уклонялись от участия в журнальных выпадах эпиграммического и прочего характера; басню они незаметно приспособили к своему стилю, превратив в абстрактно-назидательное стихотворение. Сатира предстает перед нами в XVIII – начале XIX века как свойство сознания просветителей-классицистов от Кантемира и Сумарокова до Новикова и Крылова. Кайсаров душой принадлежал к ним, как и Мерзляков, и Воейков, и Андрей Тургенев, хотя очарование сентименталистов в самой ранней юности всем им было трудно преодолеть.

Комический эффект сочинения Кайсарова достигается при помощи конкретизации переадресовки оборотов из произведений Карамзина: они переводятся из условного плана художественного произведения, как бы имитирующего жизнь, в план конкретно-бытовой, в реальную ситуацию. Замещение образа влюбленного самим автором сентиментальных произведений придает этой ситуации комический смысл, происходит пародийное снижение принципов сентиментализма.

Кайсаров не изобрел новый прием и не первый выступил с критикой, пародированием сентиментализма.

Еще раньше И. А. Крылов это сделал в «Каибе». Крыловский герой, полностью дезориентированный сентименталистами, увлекся поисками обещанной ими сельской идиллии, но перенесенные в жизнь штампы сентименталистов не выдержали никакого сравнения с реальностью, потеряли всякую достоверность. Крыловская критика, безусловно, социально более заостренная.

Было и ещё произведение, которое дало Кайсарову художест-
венный толчок. Это сочинение, тоже состоящее из лексических и фразеологических штампов сентименталистов, опубликованное в журнале «Иппокрена, или утехи любословия» № 7 за 1800 год, на-
зывалось «Аглая, или благодеяние». Само обращение к «Аглае» – альманаху карамзинистов – указывало на объект пародии. Произведение публиковалось без имени автора (по вполне понятным причинам) и задело очень многих из среды певцов слезных историй. Запало оно в душу и Кайсарову, может быть и знавшему имя автора.  

«Аглая, или благодеяние» написано зрелым человеком, мышление которого преобладало над эмоциями и игрой воображения, а веселости характера, по всей вероятности, в авторе псевдоаглаи и вовсе не бывало. Кайсаров прочел сочинение внимательно, сам прием вырывания из контекста штампов и сгущения их на малой площади, когда эффект дает именно размножение вариаций стереотипа, запал ему на ум.

В 1801 году Кайсаров, видимо, присутствовал на свадьбе Ка-
рамзина (или ему в больших подробностях рассказал о ней кто-либо другой, скорее всего Андрей Тургенев), здесь он нашел главный образ пародии, ситуацию, которая сфокусировала и увеличила все, что он хотел сказать о сентиментализме. Произведение Андрея Кайсарова, безусловно, оригинально.

Вопрос о точной датировке этого произведения не ставился. Письменные упоминания о пародии относятся к лету и осени 1801 года. Следовательно, она могла быть написана меж апрелем (время самой свадьбы) и июнем 1801 года (время прекращения существования Дружеского литературного общества; и также время, когда о «Свадьбе К…» говорили как о произведении уже популярном). Таким образом, для датировки написания этого произведения остается один месяц – май 1801 года (а возможно и часть апреля).  

«Свадьба К…» тогда ходила в списках и была весьма популярна. Андрей Тургенев сообщал Кайсарову: «Забыл было написать тебе, в какой здесь vogue[1] «Свадьба К…». В коллегии при мне два человека о ней поссорились, за то, что один обещал им дать ее списать и всякий хотел иметь прежде. Ей, ей так».

Даже сам автор не мог быстро получить рукопись обратно, она всё время была в движении, «в обороте». Кайсаров взывал к Анд-
рею Тургеневу: «Попроси у Александра «Свадьбу К…» и пришли пожалуйста. Она мне очень нужна, просит Магницкий». В другой записке напоминал: «О «Свадьбе К…» третий раз прошу».

По прошествии лет, когда жена Карамзина умерла, и он женил ся на сестре П. А. Вяземского, Андрей Кайсаров уже понимал, что в веселой, насмешливой пародии, даже при ее незлобивости, появился элемент бестактности, которого раньше не ощущалось. Андрей Сер-
геевич был остроумный человек, но остроумие никогда не увлекало его за пределы реальности. И может, позже он осуждал в душе свое ребячество. Пародия перестала доставлять ему радость. Этим объясняется, в частности, тот факт, что Кайсаров публиковать пародию не стал, хотя запретить этого никто не мог; напротив, существовали тогда журналы – противники карамзинистов, которые с большим удовольствием ухватились бы за талантливый остроумный материал. Существовали и анонимные публикации для тех, кто не желал обнародовать свое имя. Однако, педагогический азарт Кайсарова ушел. Пришло спокойное размышление. Андрей Сергеевич все чаще с уважением отзывался о Карамзине, и единственную свою книгу – среди первых – пошлет друзьям по литературному обществу, Карамзину.  

Пародия Кайсарова появилась в печати лишь через 75 лет после ее написания и через 63 года после смерти Кайсарова. В 1875 году (август) М. Ф. Де Пуле опубликовал ее без имени автора в «Русском вестнике». А. Д. Галахов (который пользовался тем же текстом) перепечатал в сентябрьской книжке «Русской старины» за 1876 год. Этот вариант назывался «Николай Михайлович Карамзин. Описание его бракосочетания. 1801 г.». Наконец, пародия Кайсарова вошла в сокровищницу русской литературы и напечатана в Большой серии «Библиотеки поэта» – «Русская стихотворная пародия». (XVIII – начало XIX века). Л., 1960 – под названием «Описание бракосочетания г-на К (арамзина)» (данный текст мы и цитируем).

«Свадьба К…» не саркастическая сатира врага, а дружеская веселая пародия, которая в то же время являлась и самопародией.

Ведь и после написания «Свадьбы К…», объявленного таким образом желания порвать с сентиментализмом, Кайсаров, Тургеневы, их окружение – особенно, были сентиментальны в своих сочинениях, а больше – в письмах.

Пример можно найти тотчас. После «Свадьбы К…» Андрей Сергеевич произносил уже упомянутую речь о мизантропах. В ней есть немало моментов, по которым его можно изобличить как самого заправского сентименталиста. Он пишет: «Чувствительное сердце есть лучший дар, каким награждает смертного премудрый творец его. Что может быть приятнее, как находить красоту там, где она не существует для грубого и порочного человека? С чем сравнится та чистая радость, которую чувствует это неиспорченное сердце при обновлении природы?»

Если бы мы не знали, кто это написал, то автора установить было бы трудно. Слишком похожи выражения и сами мысли на все остальные подобного рода сочинения. Не так-то просто избавиться от сентиментализма! Сентиментализм – это целая эпоха, которая отошла вместе с жизнями, или, во всяком случае, с молодостью, неогрубевшими сердцами и иллюзиями наших героев, хотя уже тогда они всё понимали и не мирились с легким соблазном: идти по проторенному пути.


 



[1] Чрезвычайный случай, чрезвычайное внимание (лат).