Иван ВАСИЛЬЦОВ, (Саратов)
«И КТО-ТО КАМЕНЬ ПОЛОЖИЛ…» Послеюбилейные раздумья об одной букве Михаила Лермонтова |
|
В лермонтовский год как не сказать о Лермонтове! И вроде бы принимаешься корить себя, коли не поспеваешь к сроку со статьёй или всякой прочей «ведческой» выкладкой, не можешь, одним словом, поучаствовать хоть каким-то боком в юбилейных торжествах, обсуждениях, эфирах. Хоть строчку бы привести в живом журнале из «Мцыри», застолбить хотя бы свободный микрофон на диалоговой площадке. «Михаил Юрьевич достаточно репрезентативен», – улыбнулся при мне недавно один неплохо, кажется, знающий историю Лермонтова чиновник от литературы. И правда, шутка ли – двести лет со дня рождения. Но чем ближе подходишь к строкам Михаила Юрьевича, чем пристальнее вглядываешься в его торопкий карандашик ли, в его неуловимый ли уголёк, в дорожные ли, как он сам любил говорить, «бумаги», тем осознаннее затягиваешь паузу. Молчишь пред именем и пред самим образом поэта, неловко оправдываясь то неотложной занятостью, то «скопкой материала», то осенней простудной хандрой. И всё это до тех ровно пор, пока не приходишь к одному вполне закономерному вопросу: а что я, собственно, знаю и знаю ли вообще хоть что-то о Лермонтове? И не о выделенном специальным параграфом «творческом пути» речь, не о «духовных исканиях» и уж, разумеется, не о художественном методе, страничка о котором обычно бывает с особенным тщанием заломанной в учебных книгах или хрестоматиях. Святые Угодники, нет, конечно! Задумываешься волей-неволей всего лишь о слове Лермонтова, всего лишь о слоге Лермонтова, всего лишь о букве Лермонтова. О букве – в буквальном смысле. И задумываясь хоть чуть, разводишь в стороны руки. «В небесах торжественно и чудно». Какие могучие умы в Лермонтовской, примером, энциклопедии склонялись над одною этой строкою. Какой самоотверженный и горящий благородным огнём исследовательский подвиг совершали Эйхенбаум, Мануйлов, Пахомов, Иванова, Андреев, Кривич, Толстая, Прокопенко, осваивая наследие поэта. Целые судьбы, целые жизни отдавались его гению! А он, доживший на свете до светлых окошек пятигорского домика («Ветки цветущих черешен смотрят мне в окна, и ветер иногда усыпает мой письменный стол их белыми лепестками»), снова и снова подходит в нашем воображении с улыбкой к подножию Машука. И мы – в который уж раз! – стучимся сердцем в голограмму былого, в надежде стать ближе к поэту, в порыве узнать от него что-то новое – о нём самом, о нас и о мире. Как изъяснился в «Истории русской словесности» критик старой доброй школы Пётр Николаевич Полевой, «Лермонтов остаётся загадкою». (Полевой же приводит редкий рассказ очевидца о похоронах поэта: «Человек 10-12 приятелей, военные в мундирах, невоенные во фраках… понесли гроб на могилу. Над гробом священник прочитал молитву. Когда стали опускать гроб, оказалось, что он не может войти в боковую пещеру…тогда какой-то стоявший вблизи черкес спрыгнул в могилу и кинжалом пооббил землю»). С таким вот решительным не-знанием Лермонтова, с багажом вопрошаний и сомнений, с неумолчной мыслью о том, куда же всё-таки канул он, надгробный камень с именем «Михаил», я и решаюсь приблизиться к одному лермонтовскому слову, что сложено, в свой черёд, из одной буквы. В стихотворении «Нищий», начертанном карандашом на клочке серой бумаги в Троице-Сергиевой Лавре, поставлен самый, быть может, значимый во всей русской поэзии союз: Всего лишь хлеба он просил, И взор являл живую муку И кто-то камень положил В его протянутую руку.
(Разрядка моя – И. П.) Известно, что Елизавета Алексеевна Арсеньева, бабушка поэта по материнской линии, летом 1830 года совершила пешее паломничество к Троице, дабы отслужить молебен по трагически погибшему брату. С ней отправился в семидесятикилометровый путь и Лермонтов. Сегодня даже в простом школьном словаре крылатых слов можно подробно прочитать об обстоятельствах создания этого шедевра, о просящем милостыню бедняке, о том, как обидели нищего злые шутники, но он простил их: «Пошли вам Бог счастья, добрые господа; а вот намедни… насмеялись надо мною: наложили полную чашечку камушков. Бог с ними!» Даже младшие школьники знают, пожалуй, что знаменитая лермонтовская строка про камень, вложенный в ожидающую вспоможения ладонь, обозначает в переносном смысле обман надежды, неоправдавшиеся ожидания, всякую разочарованность. Но вот вопрос: почему поэт выбирает сочинительный союз «и» вместо очевидно напрашивающегося здесь противительного «но». Так ведь логичнее, законченнее по мысли. Нищий ждёт подаяния, надеется на помощь людскую, но злой чьей-то волей не обретает желаемого, более того – получает злую насмешку в виде камня. Он ждал, но не дождался. Он надеялся и верил, но был жестоко обманут. Одни каменья заполнили протянутый судьбе сосуд… Подсказывает оправданность противительного слова и заключение стиха, когда автор проводит едва ли не наивную, по-юношески запальчивую, во всяком случае, параллель между примером мировой скорби и личной, личностной разочарованностью в любовном чувстве. «Так и я, подобно тому нищему, – как бы говорит он читателю, – «с слезами горькими, с тоскою» надеялся на ответ, но дождался только насмешки». Хороший, выдающийся художник захватил бы в речестроительный оборот, скорее всего, именно противление, а не соединение. Да только не гениальный Лермонтов! Отказываясь, по-видимому интуитивно, от очевидной словесной выборки, шестнадцатилетний юноша отказывается и от очевидного исхода мысли, нечаянно являя вековую мудрость. В святых пределах Троице-Сергиевой Лавры он полагается на небесное провидение в языке, доверяясь неведомому порыву. Это как раз не тот ли случай, когда вырван грешный человеческий язык, и пророк начинает взывать к людям на языке не-человеческом, высшем, горнем. Лермонтов вкладывает в строку, в одну только служащую, раболепную обыкновенно частичку речи колоссальный опыт свободного духовного прозрения. Может быть, мгновенного, рождённого вспышкой невидимых слёз, а вполне может статься, и годы – или века! – прораставшего, подобно зерну, в его душе и сердце. Ещё до рождения. «И кто-то камень положил // В его протянутую руку». Мы видим никогда не улыбающегося глазами Печорина за этим неземным по силе чувственного и мыслительного воздействия «и»; мы узнаём «пустую и глупую шутку» и – до мурашек на коже – ощущаем «холодное вниманье» авторского (сказать разочарованного, значит, не сказать ничего) взгляда; мы через боль и стыд слышим лермонтовское прощание с «немытой Россией». Решение спора писал или не писал великий поэт убийственно правдивых строк в последний год своей жизни, просвечивающих, всё равно как лучами рентгена, российскую действительность насквозь, кроется не здесь ли тоже, в единственном, единственно возможном для Лермонтова «и»? «И кто-то камень положил». То есть, произошло привычное, вполне ходовое в свете. Камень вместо души – обычен, обман вместо правды – обыденен, жестокость вместо жалости – обиходна. Если уж на то пошло, то стилистическое да и космическое звучание созданного в Троице-Сергиевой лавре шедевра в одном абсолютно ряду с восьмистишием-приговором-прощанием. И не пристало нам торопливо и неклюже открещиваться от печали неустроенного, нелепого нашего русского лада. Не пристало подправлять Лермонтова, отказывая ему в праве на горестный постскриптум. Ведь за эту самую бесприютную печаль, как признался известный европейский философ, было бы не жаль отдать ему всё благополучное счастье запада… Одиннадцать лет минет, а будто и не выпускал Лермонтов из руки того карандашика, что был взят по случаю, но оставил след в духовной истории России навеки. « – Насовсем – это как понимать? – спросит герой нового времени, очередной лишний человек, вампиловский Виктор Зилов, уходящую из дому жену и словно бы вместе с тем уходящую из остывающего сердца целого ни во что не верящего поколения жизнь. – Навеки, навсегда, так, что ли?» Получается, так… Раз уж суждено было пробежать руке Лермонтова по неровному листу, то насовсем запечатлелось оно, слово поэта, каким бы безысходным ни было. Не ставя кафедру проповедника, а смиренно становясь коленями перед стулом и едва поспевая бисерным почерком за гласом свыше («Нищий» был написан именно так, бегло), Лермонтов как будто бы из Нагорной проповеди забирает неисчерпаемо многомерный образ. И двадцатому, и двадцать первому веку достались вместе с лермонтовским камнем в наследие не очень-то подходящие к торжествам и никак не вписывающиеся в позитив раздумья. Но не всё одна грусть и разочарованность сосредоточены в пророческой лермонтовской букве. Как порою, в поздние осенние ночи, угадывается за тёмно-серой пеленой клочковатых туч звёздное бездонное небо, так и за поэтической скрепой открываются, приоткрываются, вернее, будущие, будущные смыслы. В стихотворении «Нищий» есть, кажется мне, то, чего нет там. До поры нет. Что каждый из нас, читателей, не хочет или не может, не умеет до времени замечать. Неназванное, не заявленное напрямую авторское устремление, возможно, не ясное и самому автору. Сильнейшее камня, драгоценнейшее золота. Всё равно как если бы закрытые глаза распахнулись, прозревая, навстречу свету. Всё равно как родной голос разбудил бы тебя бережным словом. В нём есть вера. Пускай тяжко ложится в чашу судеб наших обман, пускай самое беззащитное чувство в мире – любовь – подвергается насмешкам и обряживается в шутовские блёстки, пускай мы теряем себя где-то по дороге… А просящий-то всё одно протягивает свой избитый сосуд, веря в помощь – человеческую и Божескую. И настаёт правда, и сильнее всего оказывается любящее сердце, и ты находишь силы в себе – собою оставаться. Весь Лермонтов, весь его неразъемлемый с небом миропорядок, что «светлей лазури», сказывается здесь совершенно. И уже не «с холодным вниманьем» смотрит поэт из своего отстранённо-романтического далёка, а с жаром сочувствия и соучастия: «Я, Матерь Божия, // Ныне с молитвою // Пред Твоим образом, // Ярким сиянием…» Не могло быть лишено крыльев веры родившееся в Троице-Сергиевой лавре слово… Два века прошло со дня рождения Михаила Лермонтова. А деревянная растрескавшаяся чашечка и по теперь цела, становясь всё больше похожей на чашу вселенских весов. Что победит? Что перевесит? …Вчера только пересказал студентам, далёким, впрочем, от словесности, историю «Нищего», упомянул и Сушкову, назвав её случайно Александрой. И вот одна девушка меня поправляет: Екатерина, её звали Екатерина Сушкова. А ещё, представляете, говорит, если я, мол, не знаю, то Лермонтов посвящал стихотворные надписи А. К.Воронцовой-Дашковой и А. М. Верещагиной… Оказывается, моя отличница-первокурсница успела побывать в Тарханах. То было моё самое счастливое в жизни незнание. И я вдруг подумал: а в чашечку-то и чистое – без цены – злато, случается, упадает… |