ВЛАДИМИР ПЫРКОВ
ИЗБРАННОЕ
Пырков Владимир Иванович родился в 1935 году в Ульяновске. Окончил историко-филологический факультет Ульяновского педагогического института. Автор поэтических книг «Алый снег», «Колокола под снегом», «Свет берез», «Материнская речь», «Лилии с ближних озер», «Дом на Венце». Несколько лет возглавлял Ульяновскую писательскую организацию, с 1980 по 1990 год был заведующим отделом поэзии журнала «Волга».
Член Союза писателей России.
СТЕПНАЯ СИРЕНЬ
Да, простушка…
На выставку её не попасть
И обложку собой не украсить цветную,
Но люблю ее ровную блеклую масть,
Не персидскую выбрало сердце –
степную.
Вот она зацвела незаметно, в свой срок,
У окошек резных притуляясь осторожно,
И ее верховой синеватый дымок
Перепутался с вихрями пыли дорожной.
Ах, сирень, до тебя ли
в суровом краю,
Если воздух горчит полынком суховея.
Мельком глянут в селе
на обновку твою,
Будто радость земную понять не умея.
Лишь на миг отразится твой праздник
в глазах,
То в изношенных, древних,
то в юных и зорких…
Сушь и зной.
Держат ястребы полдень в когтях,
Даже тени их чувствуют суслики в норках.
Показалось, что ветер к закату свежей.
Холодком из какого дохнуло урмана?
Чуя травы,
несется табун лошадей,
Чтобы вплавь пересилить разлив Карамана.
Встрепенулась вся, дрогнула каждым цветком.
Люди смотрят с надеждой
в белесые дали.
Ни в саду городском,
Ни в чаду заводском
Вы сирени такой никогда не видали!
Донеслось не с ее ли обветренных уст:
– Истомились посевы,
Им ливня бы надо…
Дождались. Как огромный сиреневый куст,
Вырастает на западе
тучи громада.
Степь наполнилась плеском серебряным всклень,
Этот ливень – живой!
Эта влага – живая!
И счастливо смеется
степнячка-сирень
И смущенно
зеленый подол выжимает.
КОЛОС
Мастерица стекольного дела
Подарила мне колос хрустальный,
Взял я колос хрустальный несмело,
С ним по улице шел по центральной.
Люди сразу его замечали,
Сбавив шаг, – красота непривычна! –
Будто только сейчас распознали
Примелькавшийся колос пшеничный…
Деревенской девчонке когда-то
Мать колосья растить завещала,
Ну а дочь, без вины виновата,
Мастерицей стекольною стала.
Вот и снятся живые колосья,
Материнский в них слышится голос,
А проснется – стеклянные остья,
Весь хрустальный, до зернышка, колос!
Хоть на час, но потянет в деревню,
Где у ней никого не осталось.
Только поле к дороженьке древней
Васильками своим прижалось.
СТАРЫЕ ГНЕЗДА
Пробираясь бересклетом
Сквозь неласковую голь,
Встретишь вдруг, как остов лета,
Чье гнездо? Зорянки, что ль?
Лучших песен изначалье –
Позабытый этот дом,
Опечатанный печалью,
Озамкованный снежком.
Не птенцы уже, а птицы.
Подросли и, значит, в путь.
Только что потом им снится
Ни чужбине где-нибудь?
Всё усвоив, словно в школе,
Вспомнит бывшее дитя
Не надежное гнездо ли
Материнского витья?
… Озарит тальник протоки,
На теченье рухнет лед,
Подоспеют птицам сроки
Совершить свой перелет.
И хоть солнечно, хоть звездно,
Но затопят крылья мир,
Если им родные гнезда –
Прописной ориентир.
Поглядишь весной вторично:
Округлен, на донцах их
Снег, как первое яичко,
В брызгах неба голубых.
* * *
И первое, то, что мы в жизни открыли,
Что солнышком утренним в детство вошло, –
Сначала глаза материнские были,
Доверчивость их и родное тепло.
И тут же второе, что мы осознали,
Что так и останется в нас до конца, –
О Волга, твои неоглядные дали,
Однажды открытые с кручи Венца!
А может, и то и другое – всё вместе –
Нам выпало редкое счастье впитать…
Так вот почему
в наплывающей песне
Два слова сливаются:
Волга и Мать.
* * *
За нежным березняком
Закатное небо зорилось.
Казалось, что всё кругом
Ко сну приготовилось.
Сомкнулись цветов глаза,
Но летняя ночь – мгновение:
Каких-нибудь три часа –
Уже пробуждение.
Рыбацкий костер погас.
А в звездных скопленьях реющих
Воздушный корабль вел ас
Из рано седеющих.
Притихшей ночной земле
Суть трассы была понятною:
Он солнце нес на крыле,
Почти незакатное.
* * *
Давай меж рам, на вату,
Пока не лют мороз,
Рябины тароватой
Положим нынче гроздь.
В метель, в лихую стужу,
За наледью окна,
Пускай зари не хуже
Красуется она.
Пожалуйста, мой мальчик,
Подай-ка мне, сынок,
Поярче да пожарче
Рябиновый пучок,
Чтоб всяк его заметил,
С земли или небес,
Чтоб не было на свете
Окошек бес чудес,
Чтоб не было для взгляда
Безрадостных пустот.
А шелест снегопада
Послышится вот-вот…
* * *
Кварталы, кварталы, кварталы –
Еще вырастает один.
А рядом – кораллы, кораллы
Посаженных нежно рябин.
Рассудочен мир новостроек,
Но все же, наверно, не зря
Поблизости – чудо лесное,
Скопившее свет сентября.
В прозрачности сини осенней
Двух привкусов тесен союз:
И сладость хмельных новоселий,
И горечь рябиновых уст.
ХЛЕБ ИЗ ЛЕБЕДЫ
Как знак отхлынувшей беды –
А я с бедой знаком –
В музее хлеб из лебеды
Чернеет за стеклом.
Похож он чем-то на руду,
Давно окаменел.
В лихом году, в каком году
И я подобный ел?..
Привыкнуть к чуду?
Нет, прости.
И потому домой
Люблю торжественно нести
Пшеничный иль ржаной.
И лишь в подъезд войду, как там,
Не знаю почему,
На миг прижму его к губам
И дух его вдохну.
Вот так вдыхал бы и вдыхал,
И я, пожалуй, рад,
Что лучше запаха не знал,
Чем хлебный аромат.
Бывает, выронишь кусок –
Подхватишь на лету!
… А начал я про что, сынок?
Ах, да, про лебеду.
КОРЗИНА С ГРИБАМИ
Сентябрь.
На кухне корзина с грибами.
Хотел их под кран, да забылся на миг,
И вот на полу, шевеля чуть губами,
Спит праведным сном запоздалый грибник.
Не выключен свет, а кленовые листья,
Которыми парень грибы прикрывал,
Окрашены сочной размашистой кистью,
И цвет их то желт, то оранжев, то ал.
Гриб русских лесов, ты небросок и прост,
Ах белый, ты как соловей, неприметен!
А это вот масленик в липком берете,
А это вот рыжик, помнешь – купорос.
Обабки набрякли дождями, как вата,
Волнушки совсем раскрошились – и пусть,
Но будет корзина чуть-чуть скучновата,
Коль в ней не скрипит перламутровый груздь.
Ядреный, он просится прямо в соленье,
Под черной смородины пряный листок,
По краешкам в легком пушке обрамленья,
Каким уродиться и вырасти смог.
А все они пахнут тугими корнями,
Все вместе – нестрашною тайной, землей,
Какими-то очень счастливыми днями,
Какой-то из детства тропинкой одной.
Хозяин их спит на полу безмятежно
И видит лесные безгрешные сны,
Где все заштриховано косо,
Где все заштриховано нежно,
Где все заштриховано хвоей
И правда что красной сосны!
* * *
На чернотале – не листа.
Природа грезит снегом новым.
Картошка, прямо из костра,
Углем пропахла тальниковым.
Искрист и чист ее разлом,
Аж крякнешь, в соль ее макая.
В руке, натруженной веслом,
Она мне снег напоминает.
Река недвижна и темна,
А зачерпнешь водицы грузной,
Учуешь тут же, что она
Пропахла мякотью арбузной.
Мне пес кидается на грудь.
Его прыжок упруг, уверен,
И лишь ноздрями потянуть –
Предзимне так запахнет зверем.
Посмотришь вверх,
сплошным свинцом
Нависло туч оцепененье,
И вдруг почувствуешь лицом
Пушистое прикосновенье!
Ну, здравствуй, ласковый снежок,
Теперь зимы желанный пленник.
… Так осыпается цветок –
Июньский белый подмаренник.
* * *
Сердцевина декабря,
Середина дня,
который
Белой, утренней кувшинкой
Только начал раскрываться,
А ему уже пора
Убывать и растворяться,
Словно яблоку из снега
В пылких розовых ладонях.
…Сердцевина декабря.
Но прекрасны эти дни
Для охотника за светом:
Лед на озере зеленый,
Родники живут, немея,
Словно черный лак они,
И люблю я, как умею,
Сторожей их бескорыстных –
Бедных птиц на жидких ветках
В эти крохотные дни.
СТАРЫЙ РЫБАК
Как пролески, засинели,
Осмелели родники.
Лед озерный еле-еле
Терпит грузные шаги.
И старик наизготовке
Держит ржавую пешню,
И простукивает тропки,
Чтоб не ухнуть в полынью.
Окуневый зная норов,
Щучий чувствуя разбой,
Он сейчас осветит прорубь
Самодельную блесной.
И, не жадничая больно,
Для внучат и для жены
Пару рыбин недовольных
Он поднимет с глубины.
Оглядится с облегченьем,
А березы так белы!
А вдали, как от смущенья,
Зарумянились талы.
А вокруг – преображенье,
Жаворонковый трезвон,
Смерть снегов, омоложенье…
И – задумается он.
Снимет тесную ушанку,
Захмелеет от тепла.
Красно солнце! Ах, как жалко…
Только б жить, а жизнь прошла.
Он закурит виновато,
Охладит в себе азарт:
Вдруг последняя весна-то,
Вдруг последний – этот март?
И обломок лыжи детской –
Самый выгиб, острие,
Разглядит на льду нерезко,
Как младенчество свое.
ФРАГМЕНТ ПОЭМЫ «ДОМ НА ВЕНЦЕ»
Завьюжило,
под ставнями запело,
Запричитало, стоном извело…
И всё подгорье сжалось и осело,
Тая впотьмах телесное тепло.
Но затемно, до смутного рассвета,
В оконцах колыхнулись огоньки
И расплелись над крышами по ветру
Бурьяном отдающие дымки.
Рабочий поезд, прозванный кукушкой,
Внизу на стыках рьяно отстучал
И – рассвело. И – гасится мигушка
Под кровлями, где стар один да мал,
Где та же многодетная солдатка
Давно рассталась с роздыхом и сном,
Где будущее в люльках и кроватках
Под сломанным, но всё-таки крылом…
И по снегам сурового помола,
Среди заносов, заметей лихих,
Бредет себе, не очень-то весёлый,
Малец одной из зим сороковых.
Он исчезает в роздыми морозной,
Он лезет на вихрящийся курган,
Как я когда-то, худенький, серьёзный,
Не позабытый мною мальчуган.
На нём и ватник латан-перелатан,
И валенки не валенки – беда.
Хочу окликнуть путника:
– Куда ты?..
Но между нами вёрсты и года.
Заверченный, закрученный позёмкой,
Он тут же растворяется во мгле…
Не выдержу, рванусь за ним вдогонку
И – окажусь в буранном феврале.
На склоне лет, за горестной горою,
Её подъёмы помня наизусть,
Как прежде, к ожиданию пристроюсь,
Опять долготерпеньем запасусь.
... Хлеб тыловой конечно же, он чёрный.
Мука да мука… Если бы – ржаной!
Учтённый жёстко суточною нормой,
Сегодняшнему – дедушка родной.
Да, чёрен он, нас выручивший, спасший,
Делимый на пайковые ломти,
Прикинутый на лязгающих чашках
С аптекарскою точностью почти.
За пазухой, едва ли не у сердца,
Я нёс его, предместьем нёс седым,
Краюшки замороженное тельце
Отогревая медленно своим…
* * *
Чёрным былом заросло всё Подгорье. Это было очень плохое, но это было единственное тогда топливо. Я собирал осеннюю, в изморози, траву; человеком ли я казался кому-то издали, маленький серый оборвыш в ноябрьском безразличном тумане, или каким-то зверьком, устраивающимся на зимовку, я не знаю. Я собирал эти отжившие растения, сваливал их в кучи, катал из них шары, клубы, метал из них чуть ли не стога,, а потом волок, тащил, пёр к дому стеблистую массу будущего огня и дыма, зная, что тепла они дадут мало, но уж зато потрещит, позабавится печь! Когда попадались почерневшие остовы подсолнухов, я радовался. Ничтожна причина такой радости: некрасивая вылущенная щеглами шапчонка на узловатом позвоночнике – лета скелет.
ФРАГМЕНТЫ ПОЭМЫ «ОБЫСК»
Зайдёшь в писчебумажный магазин
С названием казённым «Канцтовары»
Как будто бы за шариковым стержнем,
А самого уже не оттеснить
От россыпи сокровищ на прилавках:
Ночной порошей спящая бумага,
По живописцу сохнущие краски,
Карандаши, фломастеры, тетради, –
Всё то, чего так в детстве не хватало,
Помимо хлеба или наравне с ним,
И в виде лоскутков или огрызков
Хранилось в перевязанных портфелях,
В каких-то жалких бумазейных сумках,
Лишь у немногих – в сумках полевых.
И правда, голь на выдумку богата.
Вот, например, тетрадка из газеты,
Чей шрифт слепой, заранее поблекший,
Учеником в расчёт не принимался,
Хоть жиденьки, как сумерки, чернила
Из сажи, из иного порошка.
Вот кисточка – искусное творенье
Из собственных моих льняных волос.
Мягка, пожалуй. Жёстче – из собачьих.
Но что-то по дворам не слышно лая.
Всех наших Жучек, Шариков беспечных
В разгар зимы перетаскал волки.
Сквозь настекольный папоротник ночью
В оконце глянешь – что за огоньки?
Кружочек хины (или акрихина?)
От вымота тогдашней малярией.
Но лично я открыл, что это – краска
Той желтизны, как у цветущей тыквы.
Пригоршню снега плавлю. Приступаю.
Беру льняную кисточку свою
И в мир, где смерть устала от работы,
Впускаю незапятнанное солнце,
Она сквозь слёзы горькие смеётся.
А если каплю синьки раздобыть,
Смешаются нечаянно две краски.
Тогда среди заносчивых снегов
Распустится плакучая берёза
Наперекор крутому январю.
Товарищ мой пор школе Юра Рогов
Меня бы понял сразу, с полуслова,
Не посчитал бы за пустяк, за мелочь
Подобные штрихи воспоминаний.
Никак я не могу его представить
Ушедшим раз и навсегда из детства,
И мне порою кажется, что вот он:
На малолетство мною обречённый,
В толпе теряясь, мнётся у витрины,
В худых карманах серого пальтишка
Напрасно ищет скользкую монету,
Чтоб завладеть гранёным, непочатым,
Не тронутым зазубренной точилкой…
Боится – оборвётся этот сон.
… Я зримо помню первый твой рисунок.
В твоих как бы навек озябших пальцах
Потраченный бывалый карандашик,
Который вставлен в гильзу от патрона,
Однажды снарядил фрегат старинный,
Взнатужил паруса попутным ветром,
Волной обрызгал крылья альбатросу,
Матросские фигурки обозначил,
Дал кораблю порыв свободной птицы,
И всё это – легко, непринуждённо,
Как будто сам ты с дивного фрегата,
Да вот отстал, отбился от команды,
И без тебя к неведомым широтам
Он уплывает, мачты накреня.
… Жизнь – на излёте. В зареве заката
Всё кажется: венки плывут по Волге,
Всё чудится мне сдавленный тот голос,
Вздохнув, волна волне его вверяет.
Как будто самого себя я слышу,
Теперь уж скрытых тьмою одногодков,
Неумершее ропщущее время.
А там, среди вселенского позора,
Средь ненависти, ужасов кровавых,
Военных маршей, танкового лязга,
На школьном подоконнике травинка
Растёт в стальном стакане от снаряда,
Прозрачною ладошкою пригрета
И шелестящим светом букваря.
ФРАГМЕНТ СТАТЬИ В. И. ПЫРКОВА «СЛОВО, ВЛАЖНОЕ ОТ СЛЁЗ»
Перечитал Аксакова – и чуть ли не жалею об этом.
Да ведь сравнительно недавно, томлюсь, бывало, у книжной полки, взгляд перебегает с корешка на корешок, но рука зорче глаз – как у слепого, сама, вытолкнет из книжной толпы необходимую книгу. Да, да, вот что сейчас мне нужно; ну, конечно… Аксаков. «Записки ружейного охотника»… Или «Записки об уженьи рыбы»… Или его повесть. Всё впопад, как раз. И неважно, на какой странице раскроешь книгу и о чём в этом месте пойдёт речь. Ну хотя бы попадутся не раз читанные рассуждения из главы «Наплавок»…
Или подвернётся описание речной урёмы, где, «кроме черёмухи и рябины, много всяких кустов: калины, жимолости, тальника, смородины». И там: «Соловьи заглушают всех»…
О да, многие из нас дышали благодатным миром Аксакова, и до поры до времени затаивались у нас его книги на чёрный день.
Но что же случилось? В этот раз не посетило чувство прежнего уюта, умиротворения: глазам, как от резкого пучка света, было нестерпимо больно – скапливались слёзы, и я сдерживал их…
Слишком далеко зашли мы в своей беспечности, а в условиях, когда всё трагичнее «низкий» вопрос выживания, мы, под разговоры о раскрепощённости духа, незаметно для себя уже притёрлись к многообразному злу жизни, свыкаемся с фактами необыкновенной скорости разрушения природы, и вот, когда даже после небольшого перерыва окунаешься в «золотое время» Аксакова, спохватываешься, что читать его становится мучительно трудно, что прилипают к телу заскорузлые одежды равнодушия, что лучше уж забыть о том, что мы имели; в конце концов начинаешь ломиться в аксаковскую голограмму прошлого, чтобы хоть на мгновение побыть «На зелёном цветущем берегу… под шатром исполинского осокоря», но прочна невидимая стена…
В интонациях Аксакова не услышишь никакой фальши, никакой бестактности, нет лукавства и какого-нибудь подвоха, заискивания, льстивости; в книгах его не найдёшь односторонне-резких оценок человеческих характеров и поступков, а тем более – упрёков, раздражительности и угроз. Как врата храма, они открыты равно и для хорошего и для дурного человека. Но рискну предположить, что сегодня содержание очень многих душ человеческих, выраженное в проявлениях застарелой ненависти, неслыханной жестокости, массового воровства, циничнейшего расчёта… глубоко враждебно творениям этого писателя.
… С глухой тоской я вспоминаю ежевичную свежесть озёр в заливных волжских лугах, поющих, стрекочущих, жужжащих, цветущих. И, как точную подробность моего детства, я вижу, скажем, такую подробность из повести Сергея Тимофеевича: «В ожидании завозни отец мой, особенно любивший рыбу, поехал на рыбачьей лодке к прорезям и привёз целую связку… стерлядей, чтоб в Симбирске сварит из них уху».
Детство моё именно там и прошло, и разве мой отец… не приносил иногда с пристаней трепыхавшийся кукан? Вспомню заодно и о Суре, особенно богатой стерлядью, поставлявшейся когда-то к царскому столу. Там, на Пичерских Запесках, ожидая, когда зазвенит колокольчик на донке, с каким наслаждением читал я у рыбацкого костра прихваченные с собой на белую косу «Записки об уженьи рыбы»…
Нор тем, кто едва начал жить, а уже успел увидеть по берегам водохранилища остатки разложившейся рыбы и нефтяную кайму траурной черноты… им-то как поверить Аксакову на слово?...
.